Перевод

Ужасающая любовь к войне

Джеймс Хиллман

Ужасающая любовь к Войне

Глава третья

Война как возвышенное

 

        Мы еще не закончили с Марсом, и теперь находим его со своей любовницей, Венерой. Война и Любовь, битва и красота, сплелись воедино. Прямо у истоков западной фантазии за два тысячелетия до нашей эры на Крите Арес и Афродита соединялись в Кноссе, Гортне и Дреросе. [1] Затем в Одиссее Гомера (книга 8), можно прочитать, как они влюбились друг в друга в дворце ее мужа, оружейника-кузнеца Гефеста.

        Солнце, которое видит все, наблюдает за ними в их незаконном обмане, и рассказывает мужу Гефесту, которого часто изображают хромым, замкнутым, угрюмым ремесленником.

[2] Он немедленно замышляет месть. Оскорбление должно лежать в основе его брака, ибо как может его уродство и тяжелая работа держать в верности Афродиту, богиню физической красоты и удовольствия, ее, которая подтверждает подлинность мира улыбок и хитрости, распущенности, соблазнов, милых куртизанок и чувственных наслаждений! В своей мастерской Гефест разрабатывает сеть из цепей, сотканных из невидимых нитей, и вешает ее через брачное ложе. Затем, делая вид, что покидает помещение для поездки в одно из его любимых уединенных мест, он прячется. Любовники, видя свой шанс, спешат в постель, на которую падает стальная сетка. Они не могут пошевелить ни рукой, ни ногой; пойманы в flagrante delicto.

         Гефест, в ярости, кричит на них так громко (ведь не только она его жена, но Арес - его брат, оба родились от Геры) - что все боги собираются вокруг, кроме богинь, чья скромность держит их дома. Боги стоят в дверях, наблюдая, комментируя, смеясь. Если боги там, то и мы тоже, потому что мы живем с помощью сил, которые мы притворяемся, что поняли, как написал Оден. Наши отношения и наблюдения основаны на архетипических образах. Боги смеются, увидев беспомощную пару, пойманную в блестящее устройство оскорбленного мужа, поскольку нас забавляет умное устройство Гомера в этой главе Одиссеи - за исключением некоторых школяров, которые сочли эту историю позднейшей недостоверной вставкой в повествование, объявив ее «скандальной, нелепой, непристойной» [3]. Их мудрость принимает богинь, чье чувство стыда держит их в стороне от этой истории.

         Боги говорят между собой о выкупе невесты и наказании, что должен назначить Гефест за это нарушение. Однако когда Аполлон спрашивает Гермеса, как бы он чувствовал себя на месте Ареса, пойманного и выставленного напоказ, Гермес говорит, что он был бы рад поменяться местами с Аресом, позволяя себе так же быть выставленным на виду и на глазах у всех, если бы только он мог возлечь с Афродитой.

         Боги снова рассмеялись при наглом признании Гермеса - за исключением Посейдона, «которого смех не коснулся» и кто намеревается исправить несправедливость и положить конец делу, предлагая заплатить долг прелюбодеяния от имени Ареса Гефесту. Это было сделано, и любовники разошлись по разным сторонам света.

        Что это за магнитное притяжение? Что любовь находит в войне; какую красоту дает битва? Что означает их совокупление? Чтобы ответить на эти вопросы, мы должны взять пример с Гермеса, того бога, что способен войти в образ с воображением, [4] развивая фантазию, погружаясь в нее, будучи пойманным ей и желая быть глупо выставленным напоказ.

         Быть пойманным в рассказе делает его психологическим, что помогает объяснить, почему Гермеса часто называют psychopompos, проводником психики. Эта повесть - это не просто еще одна история о богах, которую древний мир мог растягивать и слушать бесконечно. Она говорит не только о них, но и о нас, это не только их мифология, но и наша психология. Персонажи в мифах изображают характеристики человеческой природы, а психология – это мифология в современном обличии. Итак, когда богини даже не появляются, даже не собираются рассматривать возможность, что красота может быть в сочетании с дикостью войны, их отрицание повторяет наше стыдливое смущение из-за нашего увлечения фильмами о войне, оружием массового уничтожения, фотографиями разорванных тел и взрывов бомб в воздухе.

         Аполлон смотрит, но издалека, освобождаясь от того, чтобы у него спрашивали мнение. Посейдон тоже смотрит, но он морально оскорблен, удивительная реакция ввиду того, что он является основным распутником в греческих мифах с потомками, порожденными злым разнообразием совокупления и нарушения. Он совсем не удивлен. Он становится ханжеским, законническим. Разве и это реакция незнакома? Не пытаемся ли мы проводить четкие границы между битвой и красотой, чтобы сохранить наше насилие насилием и любовь любовью? Короче говоря, эта маленькая история сплетни и смущения разоблачает способы сопротивления и участия в любви к войне.

         Понимание слияния между красотой и насилием, ужасом и любовью - ужасающая любовь к войне - это как раз наша задача. Различия между Марсом и Венерой (Аресом и Афродитой) как противоположностей и причина их взаимного притяжения как противоположностей достаточно просты. Их природа выглядит настолько радикально, что эта пара – знакомая тема в стихах и картинах всех времен. Марс волосатый, Венера гладкая. Марс огненный, дерзкий, дикий и красный; Венера водянистая, бледная, восприимчивая и скрытная. Марс бронирован и защищен, крепко стоит на земле; Венера раздетая, ранимая, ступает легко. Кровь, железо, бараны и лошади; розы, жемчуг, водоплавающие птицы и голуби. Марс - бог риторической скорости, скачущий по дактилям и анапестам, в то время как красота задерживается и, потому что она удовлетворяет, красота останавливает движение, согласно Св. Фоме. [5] Таким образом, они уравновешивают друг друга в компенсационной системе взаимного согласия, каждый из которых заполняет пробел в другом, выраженный аллегорически в ребенке их союза, Гармонии.

        Великие идолы войны, якобы, доставляют удовольствие Венере, например Цезарь и Наполеон, Нельсон. Клеопатра, Жозефина и леди Гамильтон очень важны для легенд героев. Великие романы войны, кажется, призывают Венеру к их эстетическому удовлетворению: «Прощай, оружие!», «О ком звонит колокол», «Война и мир». Троянская война возникает из соблазнения красоты. В войсковом имуществе Цезаря упоминаются сопровождающие лагеря. Елизаветинский стих использует игру на мечах и сражение как главные тропы для удара и парирования и окончательную победу влюбленных, запутавшихся в сене. Любовная лирика говорит об «убивающей» красоте, «убитых» красотой, красоте, от которой замирает сердце, поскольку американские подростки привыкли использовать описание «сногсшибательный/ая» для красивого мальчика или девочки, от которого/й захватило дух. Даже когда Марс и Венера предъявляют противоречивые требования, они остаются в паре, как в Кармен: солдатский долг оставлен для страсти тела – и может быть наоборот: страсть тела покинула зов долга. Недопустимые альтернативы - это просто еще один способ сопряжения: «Занимайтесь любовью, а не войной». Облегчение и отдых солдата: после битвы в бордель и снова в бой.

         Понять пару как противоположность слишком легко. Даже если мы упрощаем сложное противопоставление до его различных логик - контрастов, противоположностей, противоречий, дополнений, альтернатив, полярностей, обратных отношений – или сводим их как одно целое и однозначное друг с другом, они остаются различными идентичностями без внутренней связи. Мы до сих пор не дошли до внутренней необходимости соединения любви и войны.

         Возможно, наше привычное мышление не может думать иначе. Нас учили полагать, что понимание вытекает из определений, где каждый пункт четок и внятен. У нас настолько ограниченный ум, что мы счастливо и религиозно выходим за тонкие границы к вычурным научным описаниям нечетких множеств, неопределенности и нестабильности, черных дыр, искажений, волн и хаоса. Возможно, наш западно-христианский буквализм воспринимает каждую вещь своим словом и такой, какой она есть, а не какой что-то еще (Марс - это война, а Венера - любовь, эти двое не могут сливаться). Кажется, мы можем думать только в соответствии с нашими убеждениями, атомистически, монотеистически, каждая вещь сама по себе в свой самобытности, заперта в замкнутых монадах Лейбница и/или логике Аристотеля, и мы не можем следовать за Гермесом к постели.

         Эта постель, этот образ, принадлежит дому Гефеста, в мифическом конструкте в мифическом космосе политеистического воображения. «Никогда, поверь мне, боги не появляются одни; написал Шиллер во время немецкого романтического возрождения древних мифов, «никогда одни», из чего Эдгар Винд черпает принцип, что «это ошибка – поклоняться лишь одному богу». [6] Наш нынешний простой стиль целеустремленной однозначности не в состоянии понять «взаимное влечение» (Винд) мифических конфигураций. Мы предпочитаем представлять каждую из них похожей на статую в музее, огражденной, с описательными ярлыками, объясняющими их черты и области. Но они не стоят на месте и их области пересекаются, поскольку они обязательно связаны и усложняются друг другом. По факту, говорит Винд, усложнение в большей степени, чем объяснение является методом политеистического понимания. Языческие божества это не просто многобожие, потому что их так много, не просто множество отдельных единиц. Они множественны по сути, не могут быть отделены от множества их местностей, их внешности, их имен и внутреннего слияния с «коллегами». Многобожие необходимо их природе, наследуемой в образах; каждый всегда есть все.

        Марс и Венера всегда находятся в ложе, даже когда повествуется о том, что они разлетаются и удаляются друг от друга. Они остаются неразделимым архетипическим соединением. Где будет Марс, будет Венера. Любовь и красота, соблазнение, гламур и удовольствие, близость и мягкость будет сопровождать Марс, куда бы он ни шел. Это сопровождение лагеря принадлежат его боевому поезду. Мир ужасов и страха войны это также мир желания и притяжения. Мы пришли к другому месту, где понимание нашего предмета снова наиболее сбито с толку: прекрасный ужас войны, ее ужасающая любовь и волнующая смесь – это возвышенное.

         Я взял мое первое представление о возвышенном из строки в «Прелюдии Вордсворта»: «... и вырос, воспитанный красотой и страхом». [7] И от страшной симметрии «Тигра» Блейка:

 

Тигр, о тигр, светло горящий 
В глубине полночной чащи, 
Кем задуман огневой 
Соразмерный образ твой?

 

В небесах или глубинах 
Тлел огонь очей звериных?

И почувствовал меж рук 
Сердца первый тяжкий стук? 

 

Что за горн пред ним пылал? 
Что за млат тебя ковал? 
Кто впервые сжал клещами 
Гневный мозг, метавший пламя? 

 

А когда весь купол звездный 
Оросился влагой слезной, — 
Улыбнулся ль, наконец, 
Делу рук своих творец? 

 

(перевод С.Маршака, 1959)

 

 

 

 

 

 

ЭКСКУРС: КАТАЛОГ УЖАСОВ

 

         Теперь становится понятнее, почему мне пришлось представить так много страниц ужасных дел, и почему большинство писателей о войне живут на голых и мертвых, как Мейлер назвал свой великий военный роман (1948). Я верил, что это наш путь «проработать» травму, которую мы знаем как войну, пытаясь облечь ее кровь в наши слова: писательство как сублимация. Но теперь я узнаю очарование, восторг от пересчета ужасных деталей бойни и жестокости. Не сублимация, возвышенное.

          Отчасти причина ужасных деталей в том, что Марс требует от нас этого. Мне нравится думать, что он просит говорить о нем, говорили с ним, в его собственном стиле. Любое явление, населяемое конкретным богом, должно рассматриваться в риторике этого бога. Афродита отсутствует в курсе полового воспитания или руководстве по сексу; сам язык должен соблазнять, льстить и забавлять. Ни логический аргумент, ни позитивистские доказательства не несут сообщения от Гермеса; должны быть эллипсы, развороты и счастливые попадания интуиции. Так, Арес громкий и кровавый, требуя от записывающих его поступки ужасной демонстрации жертв и излишеств языка - это огромное количество жертв, огромные армады, пушки и лошади. Архетипическая психология меняет свой стиль письма в соответствии со своей темой, следуя вековому эстетическому принципу единства, а не просто единства внутри произведения как целое, но непоколебимое единообразие темы, тона и голоса. Риторическое соответствие архетипической психологии подразумевает стиль служения чему-то большему, чем удовольствие читателя и самолюбие писателя. Продолжается своего рода терапия, терапия языка. Терапевты относятся первоначально к тем, кто служит на алтаре или проводит ритуал; они были смотрителями, служа нуждам безличной, архетипической силы. В случае с Аресом чаша переполняется гневом и кровью.

        Существует также более личный фон для выставки такой жестокости в этой книге. Я признался в более раннем экскурсе в том, что я «дитя Марса», поскольку гуманисты Ренессанса описали основные типы характера именами планетных богов. Близость к военной риторике естественна для моего метода. Мой путь и образ жизни сзывает врагов. Мне нравится обострять оппозиции и воспламенять страсти мысли; Я получаю удовольствие, раскалывая закостеневшие умы. (Марс находит глупость везде, потому что он глуп сам.) Как будто есть естественная нужда быть на войне, как будто я должен принять Гераклита, а не просто рассматривать его слова как «древнегреческую космологию». Таким образом, война становится моим постоянным сезоном весны, апреля, месяца Марса; «апрель» фонетически созвучный с aperire (взломать, открыть), отверстие, раскрытое, незащищенное, выставленное, обнаженное, в дневном свете; явное, вопиющее); apricum (дневной свет, солнечное место); абрикос с оттенком praecox, ранний. И aper, кабан; aperinus, дикий кабан. Апрель, взламывающий, проникающий, насилие пробуждения; плуг, взрезающий землю, подобный клыкам и морде кабана; разлив горячего семени, клювы хищных птиц и жалящих насекомых возвращаются, чтобы питаться почками, слепо пробираясь к дневному свету. Самый жестокий месяц, заразный болезнью расточительной интенсивности.

         Отрывок из Фуко может более рационально объяснить военную необходимость и военный метод: «Для Ницше, Батая и Бланшо, опыт имеет функцию оторвать субъект от самого себя, чтобы убедиться, что субъект больше не является собой или в том, что он уничтожен или раз-решен. Это проект десубъективации». Фуко продолжает: «какими бы скучными, какими учеными не были мои книги, я всегда думал о них как о прямом опыте стремления освободиться от себя, чтобы помешать мне оставаться тем же». [8] Что сказал о войне Левинас? «Она уничтожает идентичность». Или как британский солдат на фронте написал жене: «У меня все хорошо - точно так же, как когда-нибудь, но нет, это никогда не может быть...» «Что означает (снова Фуко), что в конце книги мы установим новые отношения с предметом спора: я, кто написал книгу и те, кто ее прочитали, имели бы отношения с безумием, с его современным статусом, и его историей в современном мире». [9]

         Война объявила себя предметом этой книги, направив меня в посвящение моих поздних лет, потому что война требует максимум интенсивности и невозможности. Написать о войне значит приблизиться как можно ближе к тому, что нельзя пережить. Это чрезмерное усилие для неоплатоника, либерала, демократа, буржуа, доктора философии, среднего психоаналитика - это шаг из сублимации в возвышенное.

         Я пытался преодолеть этот порог раньше в моей первой дестабилизирующей книге «Самоубийство и душа» и снова со спуском в Аид через «Сон и подземный мир». Это действительно были записи о возвышенном, но глазами души. У Марса нет глаз; это все взаимодействие. Его знание смерти и чувство ужаса будучи ведомым им, лежат в ультраскорости действия. «Дело в том, что я думаю, что я глагол», сказал генерал Грант в конце своей жизни. Продвигаясь, несмотря на заросли и грохот, как Паттон, который помогает объяснить, почему эти общие фигуры проходят как красная нить маркировки этих страниц. Бешеная скорость, а затем после того, как все сражения были закончены, Паттон слег из-за автомобильной аварии, чтобы закончить обездвиженным на больничной койке со сломанной шеей.

         Поэтому этот каталог трупов, изнасилований и частей тела. Только они опускают нас под кожу и глубже разума рационального понимания и ретроспективного зеркала установления фактов и выяснения. Глубже также слезного видения в глазах матери и глазах любовника, которые видят нас, человеческих созданий как детей искупительной любви доброго бога; глубже зоны доверия в наших лучших проявлениях с достоинствами в ядре нашего вещества, а не сухожилий и кишок, движимых непримиримыми непреклонными силами, такими как танки «тигры», несущие свою команду в бой за их жертвенным агнцом.

 

 

 

 

 

 

        Сухожилия и кишки под кожей. «Я больше не могу говорить, мой язык сломан, тонкий огонь бежит под моей кожей. Моих глаза не видят, мои уши гудят, пот льется ручьями, дрожь охватывает все мое тело. Я бледнее, чем трава, и я, кажется, очень близок к смерти». [11]

         Этот часто цитируемый отрывок, используемый для иллюстрации возвышенного из трактата «О возвышенном», написанного на греческом языке в первом веке нашей эры. [12] Неизвестный автор условно назван Лонгин, и произведение стало классической отправной точкой для размышлений о стилях выражения и психологическом опыте, называемом возвышенным.

         Относится ли отрывок, цитируемый из трактата Лонгина к солдату после столкновения или к тому, кто собирается выйти на поле боя? Это самый ранний свидетель контузии? Или это, возможно, описывает опыт лежащего раненого среди своих павших товарищей? Ни один из них; ничего общего с войной. Этот приступ возвышенного происходит из стихотворения Сафо, раненной божественным желанием Афродиты. Арес и Афродита неразличимы.

         Смерть и красота держатся в одном видении. Немецкому солдату на Западном фронте в 1914 году снится: «Я вошел в комнату, и красивая, восхитительная женщина пошла мне навстречу. Я хотел поцеловать ее, но когда я подошел к ней, я увидел череп, улыбающийся мне. В какой-то момент я был парализован от ужаса, но потом я поцеловал череп, поцеловал это так нетерпеливо и яростно, что фрагмент его нижней челюсти остался между моими губами».

          Именно этот синтез делает войну настолько зрелищной и ужасной, жестокой и трансцендентной в один момент. Гражданскому, воображающему наземные мины под ногами и наносящие удар штыки, непонятно, что так много людей, участвующих в войне, пишут о красоте, о зрелище, эстетическом наслаждении и используют слово возвышенное. «Да, главная эстетическая привлекательность войны, безусловно, заключается в этом чувстве возвышенного». [13] «Боец, который освобожден от участия и получил роль зрителя может почти насытить глаз всеми элементами страшной красоты». [14] Кроме того, «мужчины выставляют себя довольно безрассудно ради видимости». [15] Помните начало необычного военного фильма Копполы «Апокалипсис сейчас»? Зрелище опьяняющей мощи; разрывающей пределы. Когда первый ядерный взрыв вспыхнул грибом в небесах, в умах наблюдателей мелькали изображения из воскресения Христа Грюнвальда и священная рукопись из Бхагавад Гиты.

          Для некоторых годы войны были «одним великим лирическим отступлением в их жизни». [16] Я всегда буду помнить прежде всего в моей жизни чудовищную прелесть этого единственного взгляда на Лондон... пронзенный сильным огнем, потрясенный взрывами темных областей вдоль Темзы, сверкающей точками добела раскаленных бомб, все это было покрыто потолком розового цвета, который держал разрывные снаряды, воздушные шары, ракеты и осколки порочных машин. И в тебе волнение, предвкушение и чудо в душе что это вообще может происходить. Эти вещи все появились, чтобы создать самую ненавистную, самую красивую, единственную сцену, которую я когда-либо знал». [17]

         Взрыв Лондона в 1940 году произвел на Малколма Маггериджа такое же впечатление. Иногда вместе с Грэмом Грином он выходил на улицы. «Я помню особенно Риджентс-парк в лунную ночь, полную ароматов розовых садов; террасы Нэша, совершенно затемненные ... величественные белые фигуры, ожидающие быть свергнутыми ... Я наблюдал большие пожары в городе и на Флит Стрит... Это было мощное освещение, могучий холокост: конец всего, конечно... Я испытал ужасную радость и восторг зрения, звука, вкуса и запаха всего этого разрушения». [18]

         С вертолета, говорит стрелок, пролетающий над рисовыми полями Вьетнама, «это выглядело так красиво. Но в то же время я был напуган до смерти ". [19]

         Когда армада союзников двинулась к пляжам Северной Африки, Эрни Пайл писал: «Час за часом я стоял у рельс, глядя...и почти удушливое чувство красоты и силы окутало меня». [20]

Член штаба Паттона на Сицилии написал своей жене: «И, говоря о чудесных вещах ...самая высокая отметка - и, возможно, самое прекрасное и удовлетворительное зрелище, которое я когда-либо видел, было пылающим вражеским бомбардировщиком, разбрызгивающим себя и его обитателей на склоне горы. Боже, это было великолепно». [21] Ненавистный и прекрасный в одной сцене. Восторг при всем этом разрушении. Другие пишут: «сочетание звука и цвета... имело вид зловещей красоты». [22] Уильям Манчестер в Гуадалканале обращается к «Цветам Зла» Бодлера. «Это было видение красоты, но красоты злой». [23] Леон Урис видит в Гуадалканале «тело богини и душу ведьмы». [24]

         Британцы часто называют рейд или перестрелку, даже полномасштабную битву, шоу. Они правы не только из-за английского дара театру, а потому что война впечатляет. Зрелище для всех чувств, но особенно глаз, которые захватывают сцены и воскрешают их в образах. Война питается, и питается она воображением. Задолго до зачисления на военную службу, изображения пропаганды и военных игр дети уже подготовили почву. После этого война превращается в литературу, кино, и даже в ее воображении она превращается в стихи и мысли и сказки. Глаз ничего не может сделать, но видит: «Не должно быть забыто то, что мы представляем с помощью нашей сетчатки», - писал Башляр. «Воображение - это способность», а не формирования, а деформации образов, предлагаемых восприятием». [26] Война уже предлагает восприятие деформированным, образная сцена такая, какая она есть. Так говорят свидетели: это было нереально, фантастично, невообразимо, потому что та самая взрывоопасная непредсказуемость войны - это само воображение. «Если случайное изображение не порождает рой аберрантных образов, вызывая взрыв изображений, то воображения нет». [27]

         Богиня в объятиях Ареса сообщает о своем присутствии в основном путем эстетизации. «Лунная ночь, полная аромата розария»; вспоминает Маггеридж. Молодой немец рядом

Верден в 1915 году пишет: «Луна сияла в моей кружке ... только время от времени пуля свистела сквозь деревья. Это был первый раз я заметил, что на войне может быть какая-то красота, имеющая свою поэтическую сторону». [28] Юго-восточнее Ипра другой немец пишет о украшении его траншеи: «из соснового леса рядом, который также был уничтожен снарядами, мы перетащили все лучшие верхушки деревьев и воткнули их прямо в землю... из разрушенных замков мы принесли рододендроны, подснежники и примулы и сделали довольно хорошие маленькие цветники». [29] Афродита, прекрасная, улыбающаяся, как ее звали, подсказывает любящие письма жене которую едва знали и никогда не любили ранее. Она над сценой Эрни Пайла «с розовым потолком», и она такая неукротимая, что доминирует в материале, который сравнивает Паттон с душой, так же, как Платон и Плотин в другом веке идентифицировали душу мира с Афродитой urania, богиней верхних сфер и возвышенной любви. К крови войны она приносит эстетизирующее воображение войны.

         Розовый - самая красивая часть. Это та дрожь, что ощущает Сафо, восторг от огромного множества боевых порядков, блеск пушечного металла, запуск грохочущих танков, прилив радости среди хаотического порыва и увеличение сексуального возбуждения в ожидании пикета ночью. Атаки начинаются с первого рассвета, часа красивой, любовной, божественной Эос. Афродита воскрешает мертвых в красоте несколькими строчками Уилфреда Оуэна и Руперта Брука. Она заставляет Паттона наряжаться для убийства ублюдков. Без нее нет возвышенного.

         Идея возвышенного как эстетического явления сродни но в то же время в отличие от красоты современного дискурса вошла и через глаз. Лонгин был случайным, это текст для профессоров классики и риторического стиля, потому что его трактат был сосредоточен главным образом на написании и речи возвышенным, вдохновляющим образом. Перевод Бойло и размышления (1674 г.) о Лонгине не глубоко затронули скрытую романтику английской души. Возвышенное как ошеломляющее соединение губительного и прекрасного в один величественный момент пришло от природы, с земли.

         В 1688 году английский писатель Джон Деннис пересек Альпы в Италии и опубликовал увиденное о горах, пропастях, бушующих водах, «это создавало прекрасный союз для глаз... в котором ужас может соединиться с гармонией». [30] Достопримечательности альпийской природы произвели во мне восхитительный ужас, страшную радость, и в то же время я был бесконечно доволен, я дрожал». Влиятельный эссеист Джозеф Аддисон в своем Гранд-туре на юг написал о «приятном виде ужаса» в природе гор, и он продвинул идею возвышенного дальше в обширное, великое, громадное, безграничное, что воспринимается глазом и сильно влияет на воображение.

         Когда эти природные ростки романтизма и готики начали расцветать в английской психике, возвышенное перевоплощало литературные описания Лонгина, и ужас одолел гармонию, пока они почти не развелись в давнюю антипатию. Это был девятнадцатилетний студент Тринити-колледжа в Дублине Эдмунд Берк, читавший газету перед философски склонными, который вбил клин между возвышенным и прекрасным: «все, что угодно, ужасно... источник возвышенного, то есть продуктивный из самых сильных эмоции, которые способен воспринимать ум». «Все общие лишения велики, потому что они ужасны; Пустота, Тьма, Одиночество, и Молчание». [31] Гармония, приятное наслаждение, радость, доставление удовольствий «были переданы Красоте и квалифицированы как гладкие, маленькие, тонкие, знакомые, довольно похожие объекты и события, которые мы теперь называем симпатичными. На другой стороне нависло возвышенное, вызывая страх и дрожь, и оно квалифицировано по грубости, большому размеру, сложности, угрозе, великолепию и благоговению». «Страсть, вызванная великим и возвышенным в природе, - пишет Берк, - это удивление... это состояние души, в котором все его движения приостановлены, с некоторой степенью ужаса... ум настолько наполнен его объектами, что другие его не могут развлекать». [32] Для Берка в девятнадцать лет возвышенное было также связано с более «напряженными целями героизма».

         Спустя примерно сорок лет после Бёрка, Кант переместил разум из его совмещения с красотой в более глубокие возможности в возвышенном. Валентности изменились; эстетическое удовлетворение резонирует из-за возвышенного, это «негативное удовольствие». Этот второй уровень добавляет рефлексию, мысль, структуру к просто приятному или прекрасному. «Вселяя возвышенное в прекрасное, словно чтобы спрятать его там, Кант положил начало романтическому чувству красоты как удивительной и всепоглощающей универсальной силы, которая стоит над всей вселенной как своего рода окончательный принцип». [33]

          Это историческое отступление может помочь понять, что свидетели бомбардировок заявляют, говоря о том, что война возвышенна. Они не говорят, что это всего лишь ужас; они не чувствуют только страх. Они также не заявляют в форме садистского фашизма о жестокости этого эстетического наслаждения. Они с Деннисом и Аддисоном, и с Кантом в обратном порядке – в ужасе есть зрелищная красота, красота другого порядка. Больше: внутри полного хаоса есть структура значения, осмысленности, которую нельзя найти где-либо еще. Когда такой наблюдатель, как Зонтаг, стоит перед ужасом, находя его за пределами понимания и за гранью воображения, она становится свидетелем возвышенного, откровения «всепоглощающей универсальной силы... своего рода окончательного принципа», того что здесь мы обнаруживаем – самой войны.

          Поэтому мы не должны удивляться актуальности нашей темы в словах этих интеллектуальных эстетов от Лонгина до Аддисона и от Берка до Канта. Возвышенное «пробивается на поверхность в порыве безумия». Образы «войны и хаоса и террора-любителя крови» раскрывают возвышенное, которое характеризуется «огнем и бодростью духа». МакЭвли, который собрал эти отрывки из Лонгина подытоживает свое видение в одном предложении: «возвышенное – это чистый хаос, вне разума, в бесконечности, за порядком». [34] Все еще соблазняющий своей собственной красотой, следуя Канту и произносимый Вордсвортом: «воспитан красотой и страхом».

 

 

 

 

 

ЭКСКУРС: ЕЩЕ ОДНА ЛИЧНАЯ ЧАСТЬ

 

         Следуя по пути войны, я поднял несколько более своеобразные фрагменты биографической памяти, освобождая их из заточения. В начале 1950-х годов, прежде чем южный Судан (Малакал, Джуба, Тонж, Вау) разразился геноцидной войной, я провел два месяца среди Шилла, Динка, и Нуэр. Воины. Их позиция, их обнаженная натура, их шрамы-могу я сказать, они хладнокровно удерживали меня в некотором рабстве смущения. В течение трех ночей разбили лагерь у Нила возле Теракеки, Мандари провел племенное собрание. Соревнования по метанию копья, бочки с пшенным пивом, непрекращающиеся барабаны, пьяные танцы у костра. Обычный белый мальчик, закончивший колледж, почувствовал «силу».

         Еще в 1950-х годах, когда я ехал верхом на пони из долины Кашмира на север к высоким горам, по тропе спустился соплеменник, вероятно, из Гилгита или Патана на лошади, когда мы поднимались. Тонкая, ястребиная, черная борода, много красного цвета в его покрывале и одежде. Этот единственный страшный момент на крутой тропе остается ярким. Опять свирепый и серьезный, выдающийся высокопоставленный руководитель и наблюдатель, неуверенный в себе. Мы миновали друг друга в тишине.

         Что я делал в этих местах, что я делал после? Что заставляет меня смотреть бокс по телевизору? Это началось рано, на радио, воображение ударов и апперкотов, когда мне было семь или восемь. Из всех бесполезных мелочей, чтобы втиснуть в ум, были имена тяжеловесов: Джеймс Дж. Брэддок, Макс Баер, Джек Шарки, Билли Конн, Тони Галенто, и знаменитый бой Шмелинг-Луи. Этот маленький ребенок (в очках) уже готовится к этой книге, посвященной боям. Как еще понимать это. Разве Кодекс Души не говорит, чтобы читать жизнь наоборот?

          Почему я остановился в Ирландии, чтобы учиться, почему у меня были ирландские соседи по комнате, а до этого близкие ирландские друзья? Это место дикости, страха и красоты, ночи в пабах, заканчивающиеся кулачными боями (я держал пальто). Ирландия - страна свободных и дом эстетической храбрости. Почему я стоял в благоговении под флагами в военных музеях? Военный мемориал в центре Кливленда с его изображениями и именами просуществовал в моей памяти дольше, чем их прекрасный музей искусств. Я начал собирать книги о войне за тридцать лет до того, как начал свою.

         Загадочные произведения, составленные в этой книге, должны принадлежать ей. Откуда этот трепет в рассказе? Ввиду моего личного пристрастия или одержимости заманчивым достоинством воинов, может быть что-то помимо принуждения, что держит людей на поле битвы. Хотя если силы принуждения нужны чтобы они остались, с чего они начали? Фигурирует ли возвышенное в этом? Так ли я сейчас мог бы читать мои собственные бледные приключения?

         Я помню, когда мне было двадцать, услышав от хорошего друга, который прокололся в офицерской школе о «тесте», в поисках этого момента или встречи, которая будет решающим определяющим моментом. Я смутно помню его высказывание об идее, пришедшей от Кристофера Ишервуда. «Тест» не приходил мне в голову до написания работы о войне, возможно меня побудила фраза «Высший тест», часто используемая для описания первого боя. Поскольку идея Ишервуда приходит ко мне только сейчас, должно быть, что-то привносится в эту тему и касается моих отношений с возвышенным.

          Несмотря на неопределенность, я признаю эффект идеи тогда с учетом моего беспокойства и голода. Это придавало смысл моим излишествам, причудам, поиску странностей и удивления. Поездка по маленьким городкам в Мексике с другом на автобусах и в деревянных вагонах, пересечение границ (в Гватемалу, Сальвадор) в шестнадцать или семнадцать; автостопом иногда ночью на дальние расстояния на грузовиках во время войны, от Ларедо до дома к северо-востоку. Я держал в кармане камень - на всякий случай. Один фрагмент за другим восстает из тусклости, из шкафа выходит сожаление о юношеской глупости. Да, мне пришлось отойти от поезда на турецко-болгарской границе в 1948 году (опасный год на Балканах), чтобы меня поймали и позже поместили под домашний (гостиничный) арест на шесть дней. Веселость и страх, смешение экзотики и ужаса. Прелюдии к этой главе?

         Что это за мифический тест? В моем случае не квест героя восстановить грааль большого значения, встретиться с мастером просветления, чтобы спасти деву, прикованную к скале. Я был недостаточно смел, даже если безрассуден. Не в плутовском путешествии дурака, слоняющегося одному по дороге, давайте посмотрим, что будет дальше. Нет, я был слишком целеустремленным и хотел слишком многого. Я всегда «уходил». Был ли тест воображаемой сверхкомпенсацией моих физических слабостей и трусости? Был ли я лорд Джим (которого я тоже прочитал рано), который потерпит неудачу, когда придет момент, или Д. Х. Лоуренс, вынужденный бежать за границу, чтобы найти свое?

        То, что я тогда, возможно, искал тест, теперь означает поиск возвышенного. Не для того, чтобы испытать себя, но чтобы встретить это место, этот момент изумления, чтобы подняться, путешествуя к краю терпимого, где человек находится, наполненный страхом. Это тоска по возвышенному, что привлекает людей на войну и приводит журналистов войны к одной войне за другой? Когда я читаю две неординарные книги философа Альфонсо Лингиса Злоупотребления и Излишки, которая рассказывает о том, как он идет на край света и впадает в крайность с экзотикой, фанатиками и уродцами, разве он не испытывает себя против возвышенного? Похоже, он тоже следует по пути, описанному Фуко (см. выше), как указано у Ницше, Батая и Бланшо, чтобы достичь определенной точки в жизни, которая будет как можно более непригодной для жизни... максимум интенсивности и максимум невозможности одновременно.

        Мои ссылки здесь были литературными: Ишервуд, Лоуренс, Конрад, вплоть до Ричарда Халлибертона. Эстетика как средство испытания, испытание как эстетическое приключение. В моем случае эстетизм возвышенного возник из моей юношеской героики во время пребывания в швейцарском противотуберкулезном санатории и встречи с возвышенной болезнью и авторами болезни. Там на чистом воздухе и солнечной прохладе я читал «Закат Европы» и «Волшебную гору», изучал «Бесплодную землю» и начал Пруста. Это был совсем другой поиск возвышенно-томной красоты лежания среди иностранных пациентов в ужасных состояниях распада, смешивая болезненность и смелость, мокроту и эротику. Грубые путешествия и трудные встречи, и красота, появляющаяся в книгах; и теперь тест оказывается этой книгой, этой самой главой, в которой моя история выходит из слишком личного чулана огорчения молодости.

         Тест продолжается здесь. Это относится не только к молодости. Теперь его вызов состоит в моей истории, для моей истории с гордостью и удовольствием, старый ветеран на параде, чьи войны были «только» психологическими.

 

 

 

 

         Скалистые ущелья и грозы, возможно, помогли изобрести современную идею возвышенного, но сегодня вы можете поднять страшную красоту, которая объединяет Ареса, Афродиту и Гефеста – прекрасный кусок металлоконструкций у вашего местного дилера оружия. Как стальная сетка, захватившая в ловушку влюбленных, оружие – еще один инструмент гефестианцев, который держит в объятиях красоту и насилие. Узи и Кольт, Люгер и Беретта - современные кумиры: вы можете держать богов в своей руке, нести смерть в своей сумке. Ханна Арендт указала на то, что насилие полностью зависит от инструментов, а также от основного инструмента, который гарантирует, что жизнь каждого человека может быть одинокой, противной и короткой и на войне с каждым другим человеком, инструмента, воссоздающего первоначальное состояние человека Гоббса, - это пистолет.

         Законодательные и судебные баталии по контролю над оружием воплощают масштабные разоружения в целом. Исследования в этой области показывают глубокое психологическое сопротивление разоружению, как будто огнестрельное оружие безусловно необходимо для идеи национального государства и, в США, гражданину этого конкретного национального государства. Глубокая вера (граничащая с паранойей), что каждый несет единоличную ответственность за свое собственное спасение и самосохранение является первым законом природы (Протестантский дарвинизм), который в мобильном, неупорядоченном классовом обществе может служить основанием для американской нестабильности и неуверенности, но не дает достаточно оснований, чтобы объяснить американское идолопоклонство оружию.

         Здесь должен быть миф в действии. Это как если бы боги объединились для производства оружия, находятся в оружии, как будто оружие само становится богами. Копье, стоявшее у римского алтаря Марса не был символом; это был бог. Когда Улисс и его сын спрятали оружие от толпы женихов, с которыми они скоро должны сражаться, Улисс напоминает своему сыну о магнитной силе оружия, «поскольку железо само по себе действует на человека и привлекает его» [35].

          Люди любят свое оружие, создавая его умениями Гефеста и красотой Афродиты в целях

Ареса. Рассмотрим, сколько разных видов лезвий, граней, наконечников, металлов и закалки представлены в разнообразных ножах, мечах, копьях, саблях, дирках, боевых топорах, стилетах, рапирах, трезубцах, кинжалах, саблях, ятаганах, ланцетах, коротких кинжалах, пиках, алебардах, которые были с любовью отточены с целью убийства. Мы храним их как почитаемые предметы, выставляем старые боевые танки и пушки перед городскими судами, превращают линкоры и подводные лодки в музеи, через которые по воскресеньям проходят потоки туристов, строим оружейные шкафы в наших домах, торгуем оружием на Сотбис. Как глупо верить, что мы можем обеспечить лицензирование и регулирование. Ни одно общество не может действительно подавить Венеру.

          Как символ смерти и любви, страха и заботы, возвышенное оружие du jour больше не является мечом над камином или кремниевым ружьем за дедушкиными часами. Это пистолет в ящике прикроватной тумбочки. Наряду с секс-игрушками и презервативами, пистолет принадлежит столько же Венере, сколько Марсу. А если Венере, то к Венере нам придется обратиться за «контролем над оружием», так как только бог, который приносит беспорядок, может унести его.

          Венера victrix констатирует факт: Венера выйдет наружу. Она победит и она не может быть подавлена. Проституция - древнейшая профессия, и синие законы нигде не могли потушить район красных фонарей. Когда подавление правит какое-то время в фанатичном пуританском буквализме, богиня идет на компенсационные крайности. Она возвращается как ведьма в Салеме или в эпидемиях истерии, тревожащих целые монастыри. Талибы держат эротические журналы. Она проникает сеть с порнографией и свободным маркетингом детей для педофилов. Или она высвобождает садоэротические жестокости в отместку за ее подавление в тюрьмах, школах и офисах.

          Мы должны попытаться проникнуться любовью к оружию. Винтовка как друг, компаньон, верный утешитель; здесь нет плюшевых мишек. Когда солдаты-повстанцы выстроились в последний раз для сдачи в Аппоматтоксе, они сложили свои винтовки. Мужчины поцеловали свое оружие на прощание [37], говорили о них как о своих «женах», на которых они полагались в течение долгих лет. «Женись, мужик! Женись! Береги ее, она твоя», цитирует Пол Фасселл строчку из эпической поэмы первой мировой войны [37].

          Любопытно, однако, и к ужасу главнокомандующих, мужчины любят свое оружие, но по большей части не используют его в бою. Статистика, взятая с американских призывников во Второй мировую войну ошеломляет: возможно, только один из четырех стрелков использует его оружие в бою, и этот факт, как было установлено, в целом правдив, благодаря различным войнам среди западных стран с призывниками. С. Л. Маршалл, один из самых вдумчивых авторитетов войны, говорит: «средний человек любит стрелять из оружия и неохотно проходит обучение на полигоне», [38] но в разгар боя он не стреляет. Это свойственно даже зрелым войскам, которые прошли через множество военных действий. Маршалл говорит, что это торможение имеет множество причин - от паралича страха в целом, страха разоблачения своей позиции и главному страху не быть убитым, а убить [39]. Уклонение от укрытия, чтобы защитить себя на первом месте, поэтому Паттон так решительно выступил против «копания в грязи», а Маршалл озаглавил свою главу «Огонь как лекарство».  «После первого раунда страх покинул меня», написал [союзный] солдат своей матери после его первой битвы [40]. «Слух о том, что битва была в перспективе, поднимет [союзных] солдат из плохого настроения и продолжительный огонь на линии пикета похож на удар током». [41]

        Марс - боевая ярость, безумная красная ярость в поле действия. Стрельба из оружия немедленно выводит Марса на сцену, спасая человека от дрожи, от ощущения себя жертвой и встряхивает его от его самозанятой инерции в ущерб себе и его отряду.

        Так как бог в оружии, страстная любовь к этому оружию может выражать не столько любовь к насилию, сколько магическую защиту от него. Пистолет-фетиш или амулет, чтобы сдерживать страх травмы или смерти, пассивность инерции, и, в обычной гражданской жизни, чтобы иметь в своих руках чары против параноидальных тревог, что преследуют американскую психику. Континент заполнен бродячими призраками, гигантскими духами разрушенных лесов, духами буйволов, убитых племен, затопленными долинами за плотинами, призраками тех, кого линчевали, свисающих с деревьев, миазмы, парящие над хищным сравниванием с землей и добычей, несправедливыми казнями под названием «должный процесс», поножовщиной, скотобойнями. Земля не только помнит, она гудит агонией, пульсирующим слоем коллективного бессознательного накапливаются там американские преступления, записанные как американская история.

     «Железо само по себе работает на человека». Автомат в моей руке приносит Марса на мою сторону. Бог на его небесах может не улыбнуться мне или не избавить меня от долины смерти; он, возможно, давно забыл мое имя, и я не могу быть среди избранных, но так долго пока мой пистолет находится в пределах моей досягаемости, призраки не могут настигнуть меня.

         Капуто во Вьетнаме помнит одного из своих людей, который внезапно застрелил старую женщину, которую они держали. Мужчина позже объясняет, «Фил, ты знаешь, что пистолет только что сработал сам». [42] Автомат. Автономия бога. Поскольку бог в оружии, он демонический, поэтому что контроль над пистолетом в вашей руке не совсем в ваших руках. Остается вопрос, может ли когда-либо быть достигнут контроль над оружием людьми без более радикальной оценки нечеловеческого фактора.

          Если оружие - американское лекарство против американской паранойи (все время, усиливая саму болезнь, они будут противодействовать основной формуле зависимости), как тогда Соединенные Штаты когда-нибудь избавятся от привычки и установят контроль над оружием? Военная промышленность настолько укоренилась в Соединенных Штатах, что ее защита расширяется за пределами Национальной стрелковой ассоциации, за пределами оружейного лобби и либертарианцев, в церкви и научные круги. Научное, хотя оспариваемое, замечание Майкла Беллесилеса на тему происхождения культуры оружия в Америке, в котором он утверждает, что это «выдуманная традиция», а не основанная на исторических свидетельствах первых двухсот лет Америки, когда оружие, вопреки любящей вере, было реже использовано, менее популярно, не так хорошо сделано и было использовано охотниками меньше чем ловушка, было обстреляно критикой. На его лекциях появились враждебно настроенные оппоненты. [43] Беллесилес утверждает, что не революция против короны дала пистолет в руки людей, но гражданская война и миллионы ее бойцов.

        Часть «изобретенной традиции» продвигает идею свободы, которая требует, чтобы граждане бдительно следили за оружием, указывая, например, на героев Лексингтон Грин в 1775 году. Минитмены, с мушкетами в руках, мушкетами на плече, с мушкетами наготове, наряженные и марширующие под музыку на параде четвертого июля, наклеенные на рекламу настоящих американских продуктов, прикрепленные к меню гостиниц Новой Англии - это преувеличение, если не изобретение. Из этой маленькой группы «только семь стреляли из своих мушкетов, и только один красный плащ был на самом деле застрелен». [44]

        «Придуманная традиция», кажется, записана в кодексе американской души как символ веры, необходимость ее религии, поддерживая американское пристрастие к насилию или, как более счастливо назвали его «боевой дух». Во всем мире насилие зависит в значительной степени от нашего, поскольку Соединенные Штаты являются оружейником для всего мира. В то время как правила более строго регулируют производство и распространение оружия в большинстве стран западного стиля, пистолеты так легко получить в Соединенных Штатах, что они являются частью нашей теневой экспортной торговли, сохраняя живыми ужасы на чужбине, например, в северной

Ирландии. Войны, которые мы пытаемся остановить, официально предлагая наши «хорошие услуги», поддерживаются и подкрепляются оружейным бизнесом дома. [45] «Для террористов всего мира Соединенные Штаты - это большой оружейный базар». [46]

          Если насилие является современным проклятием и если насилие по определению зависит от инструментов (Арендт), и поскольку самым непосредственным и эффективным инструментом является пистолет, и этот пистолет заряжен экономической прибылью и религиозной идеализацией – как во имя любого из богов может контроль над оружием пробиться сквозь американскую психику? Нет трещин в доспехах; нет слабого звена в цепочке его логики. Пистолет отвечает на страх перед уязвимостью; он защищает от неизбежной виктимизации, которая встраивается в общество победителя и всех, он сокращает задержку закона. Пистолет как уравнитель - самое лучшее, быстрое и дешевое выражение открытого общества и народной демократии. Оружие кажется более необходимым для индивидуальной безопасности, индивидуальной свободы и взаимозаменяемости, чем иметь свою крепость, крышу над головой. Статистическая реальность в том, что оружие под этой крышей гораздо больше подвергает опасности, что оно, вероятно, усиливает ужас (один его вид напоминает о смерти) имеет меньший психологический вес, чем эндемичные американские страхи, которые подсказывают его покупку и использование.

         Можно утверждать, что война на телевидении, в кино и видеоиграх открывает окно в возвышенное. Эти опосредованные войны преподносят эстетизированный ужас, битву и смерть как зрелище. Подобно произведению искусства, война оформлена и спланирована, ее последовательность отобрана, унифицирована и ограничена во времени. Вы можете остановить ее везде, выключить в любое время.

         Войны, доступные в этих СМИ, относятся к разделу истории (или это в уме, который думает о войне?) между старыми и новыми войнами. Новое мышление пришло, чтобы полностью изменить процесс, представляющий войну. Раньше фактические события были записаны или имитированы (скажем, по камере) и представлены в качестве документов, близких к фактической правде. В последнее время в реальных событиях войны используют не только медиа технологии чтобы вести борьбу, но также представляют реальные события, чтобы следовать опосредованным моделям. Симулятор управляет реальным. Например, война, политика и планирование опираются на эстетические принципы, представленные Вайнбергером, Пауэллом, Бушем и др., до того, как отправлять войска за границу, должна быть ясная и четко определенна цель, достаточно силы, чтобы довести это до конца, и стратегия выхода (произведение искусства не просто идет снова и снова).

         Историческое разделение относится к технологии ведения войн и их восприятия. До телевидения войны представлялись посредством гонцов, рассказывающих о битвах, свидетелей и участников, журналистов, поэтов и писателей. Мы полагались на газеты, формирующие наши мысленные образы из слов. Начиная с телевидения, войны, когда их не подвергают цензуре, можно увидеть и услышать близко и громко. Между диваном и траншеей стоит не больше, чем лист стекла. Кроме того, имитируемое насилие в целом, от автомобильных аварий, разрушения зданий и городских беспорядков до сцен вторжений и обстрела, отображаемых на стекле, которые трудно отличить от достоверного документального фильма.

         Какие критерии отличают репродукцию от «реальной вещи»? Постановочный образ более убедителен эмоционально, более актуален и более долговечен в памяти, чем репортаж. Симуляция взрывается с большей реалистичностью, чем «реальное», представляющее «нереальные» модели для измерения реальности. Утонченные мыслители, часто пишущие по-французски, настаивали на этом новом определении реального по стандартам, взятым из виртуального. Это поворот старого образа мышления о том, что реально, ослабил нашу привязанность к актуальности событий в пользу их хитрой гиперинтенсификации. Короче говоря, насилие на телевидении становится «настоящей вещью», и война на телевидении становится «истинным» изображением войны.

         Усиление военных реалий началось не с телевидения. Поэтическая техника искусного сгущения образов война уже применялась Брейди во время гражданской войны, когда он перемещал тела и устраивал их позы для его «реальных» снимков поля битвы. Содержательные изображения - поднятие флага мрачными героями Иво Дзимы, русских на вершине Рейхстага, снесение статуи Саддама - были поставлены с мыслью о стекле (стекло объектива камеры или экрана телевизора).

        Трансляция насильственных телевизионных изображений волнует граждан. Не эти картинки стимулируют агрессию у зрителей, кормя их побуждения, их ненависть и страхи? Не эти образы войны переходят от стекла к улицам, предоставляя зрителям точные модели агрессивного поведения, которые являются только виртуальными, только ролевыми играми актеров (или персонажей мультфильмов), притворяющимися, наряду с имитацией крови и взрывами, установленными на съемочной площадке? Никому действительно не больно. Никто не разлетается на части; это просто больше грязи.

        Убедительный реализм видеоигр, аркадных игр, игровых приставок может быть менее значимым, чем изучение этих навыков, которые предлагают игры. Игры – это учителя, улучшающие способность посещать несколько локаций одновременно, ускоряющие координацию пальцев и глаз, расширяющие периферическую настороженность и другие аспекты остроты зрения. Мгновенные рефлексы необходимы в бою, особенно во время сражения на корабле, во время бомбардировок и пусков ракет, или при контроле танков, проводящимся на аналогичном оборудовании. Забирая у детей оружие, закрывая программы насилия, вы не отмените подготовку детей к участию в войне, если у них есть доступ к их оборудованию с цифровыми манипуляциями. Одержимый пригородный ботаник, весь субботний день шевелящий кончиками пальцев, как змеиным языком, уже в учебном лагере. У него огромное преимущество, несмотря на то, что он никогда не выходил на улицу и не видел открытой раны, он над мальчишками в отчаянных землях в подготовке к своему виду терроризма, поднимающими камни или перелезающими стены с тяжелым оружием на их хилых плечах. Настоящая война ведется виртуально, и Pax Americana будет поддерживаться взрослыми ботаниками.

        Склонные к цензуре умы не сосредотачиваются на оборудовании; они видят только «что», а не «как». Так что аргумент против жестоких игр и телевидения говорит, что впечатлительные души готовятся к войне с детства, рассматривают ее ужасы как развлечение. Война становится знакомой, захватывающей, основанной на участии и безвредной. Даже если шоу продвигается с явным намерением препятствовать насилию, вы видите насилие, и это то, что вы получаете – и чем становитесь. Как говорится, насилие порождает насилие.

         Возможно, насилие порождает насилие, но, безусловно, безобидное насилие, когда никто не пострадал, порождает невинность, слово, которое буквально означает «неповрежденный».

         Основной ущерб, нанесенный насильственными телевизионными изображениями, заключается в их косвенном вкладе в американское насилие, то есть в поддержании нашей эндемичной национальной болезни: пристрастия к невинности, к незнанию тьмы жизни и не желанию знать. (Как по-разному дети в Палестине, Камбодже, Боснии, восточной и западной Африке или в южно-центральном Лос-Анджелесе узнают о насилии!) Именно благодаря невинности телевизионное насилие способствует американскому насилию. Невинный американец - жестокий американец, который обычно, как нас обычно другие народы.

        Те, кто выбирают особенно по телевизору (и фильмы, и Голливуд в целом), непреклонны в том, чтобы выставлять детей распутными в сексе и насилии. Прежде чем рассматривать эту проблему, необходимо ее разобрать несколькими способами. Во-первых, настолько ли наивны и неосведомлены дети, как хотят верить их защитники? В течение многих веков в западном обществе они представлялись по своей природе порочными и извращенными, требующими всякого рода ритуалов и дисциплин, чтобы привести их от их неуправляемой дикости в цивилизацию. Ближе к делу, однако, американская связь секса и насилия: почему они в паре? Означает ли эта связь, что секс - это вид насилия, по сути оскорбительный, вынужденный, как изнасилование? Или они связаны, потому что они оба пороки взрослых; поведение страсти неуместно для меньших возможностей детей?

         Скорее всего, широкое бездумное принятие формулы «секс и насилие» находит свое начало в моралистическом подавлении либидинальной спонтанности организма. Неудержимое возвращается, вливая в разум моралиста символические неясности. Секс становится взрывным, как насилие, и насилие, даже стендовая стрельба и целевая практика - задуманы как сублимированные способы «выхода». Критики СМИ, которые связывают секс и насилие вместе в качестве виновного в американском гражданском беспорядке менее объективные наблюдатели, чем свидетели их собственных субъективных корней в подавляющих кодексах их предков, привезенных из викторианской Ирландии, кальвинистской Шотландии, кромвельской Британии, лютеранской северной Европы и обнародование папской буллы. После того, как мы распутали насилие на телевидении и образы войны от особенно американских сексуальных тревог, мы не можем рассматривать телевидение войны освобожденным от порнографических предпосылок, больше не символизирующим выступающие стволы гаубицы в виде половых органов и взрывы, которые подбрасывают тела в оргазме.

         Утверждения, что насилие в средствах массовой информации вызывает агрессивное поведение или способствует ему, не выдерживают критики. Джонатан Фридман в Университете Торонто, который изучал претензии в течение двадцати лет, разбирает их на части и показывает, что фактов просто нет. Ни лабораторные эксперименты и полевые исследования не устанавливают причинно-следственную связь между насилием в СМИ и личной агрессивностью. Кроме того, также возможно представить это отношение как обратное: агрессивные люди выбирают для своих развлечений жестокие шоу и игры. [47] Тем не менее, претензии повторяются как глубокие предубеждения праведности. Поэтому мы должны спросить, откуда настойчивость этой веры, чему она служит?

         Действительно ли сейчас больше насилия в обществе и его молодежи чем раньше в истории Америки? Больше, чем в первые дни? В дни Салема, в дни гражданской войны и впоследствии, когда буйволы и племена запада были вырублены и истреблены? Добавлять к тем временам периода между 1882 и 1937 годами, когда 5112 людей линчевали. 209 случаев нападения северных мобов на аболиционистов. Кавалерия и пехота сражались с толпой во время мятежа на Астор Плейс в Нью-Йорке в 1849 году. Студенческие беспорядки в университетах предшествовали американской революции, которая также имела свои прецеденты в насилии против французов, против местных обществ и против налоговых сборов. Мятежные бунты рабочих и жестокая сила, навязанная им как собственниками, так и правительством ознаменовала «золотой век» вплоть до Первой мировой войны. «Америка была на грани анархии», - говорит Пол Гилье в своем исследовании взрывной агрессии нации. Если мы верим, что бандитские войны в нескольких городах, убийства на почве наркотиков в нескольких кварталах, жестокость полиции, которую запечатлели на камеру, и несколько чиновников доказывает, что агрессивное поведение доминирует на американской сцене только теперь, только после телевидения, спросите китайцев в старой Калифорнии, черных в Алабаме или Сент-Луисе, молодых девушек в колониальном Массачусетсе, Мормонов в Миссури, индейцев в Южной Дакоте, ирландских полицейских в Чикаго или Бостоне, итальянских детей в Нью-Йорке, еврейских парней на пути в школу или техасцев в любое время. Позвольте мне дополнить мой список одним от Майкла Вентуры:

 

       Во время осады Иерусалима (66-70 гг. Н.э.) евреи, которые пробрались из города, чтобы добывать еду, были пойманы и распяты римлянами (то есть итальянцами) из расчета 500 в день. Римским воинам быстро стало скучно распинать их обычным способом, поэтому они прибили своих жертв в всевозможные крендель-подобные позы, а затем смотрели, как вороны клюют их живые глаза. У этих солдат не было передозировки жестоких видеоигр.

        Католические мучители инквизиции ... европейцы и американцы, которые на протяжении сотен лет сжигали и вешали строптивых женщин, которых они называли «ведьмами» ...честные христиане, которые позволили сотням тысяч африканцев умирать в вонючих трюмах рабовладельческих кораблей и защищают рабство как институт, в то время как их конфедеративные армии были безнадежно побиты... англо-кавалеристы, которые убивали индейских женщин и детей и часто вырезали гениталии из мертвых женщин и носили их как тюбетейки, когда уезжали с победой... нацисты, которые управляли лагерями смерти…молодые летчики, которые сожгли гражданское население Хиросимы и Нагасаки... деревенские мальчики, которые убили почти половину населения Камбоджи... деревенские мальчики, которые в этом году отрезали кисти и руки сотен вражеских племен - людей в Африке... из этих людей не было никого, кто наблюдал слишком много взрывов в голливудских фильмах, пел хип-хоп, смотрел на перестрелки по телевизору или играл в Mortal Kombat и Doom.

        Хотя американское насилие может быть постоянным с момента нашего прибытия на эти берега, почему мы теперь обвиняем в этом телевидение? Показывая пальцем на телевизор и видя причину, какие другие возможные причины мы не видим? Кто и что еще может быть виновником современного агрессивного поведения (кроме унаследованного «греха» нашего оригинального колониализма)? Может ли нищета, недостаток в жилье и перенаселенность способствовать насилию? Институциональная несправедливость; неадекватная коммунальная забота о детях; гражданская и корпоративная коррупция; расовое угнетение; поклонение успеху и его корреляции, неудачи; школьная форма; снижение художественных программ; отсутствие тюремной реформы и реабилитации; низкая оплата и звание социальных работников; распространенность оружия, другими словами, социальные недостатки? Это сложно и трудно исправить по сравнению с упрощением цензуры, что доступно на экране. Цензура и запрет обращаются к моралистической, законнической склонности американцев; тонкие и стойкие сложности значат гораздо меньше. Кроме того, сдерживание насилия путем исправления социальных ошибок имеет тенденцию перераспределять богатство, предлагая больше для менее обеспеченных, и может угрожать установившейся плутократии, для которой телевидение является лишь меньшей из возможностей среди более роскошных видов отдыха.

       Распространенность оружия. В отличие от власти, говорит Арендт, которая зависит от поддержки народа, судов, традиций, власти, или силы, то есть насилия, управляемого властью, насилие зависит только от орудий. В Соединенных Штатах оружие - главное орудие. Короче говоря, мы можем более логично возложить вину на предполагаемое увеличение агрессивного поведения американцев на почве свободного распространения американского оружия, тем самым признавая уловку в праведно требующемся контроле над СМИ, чтобы избежать контроля над огнестрельным оружием. Порочные страсти, вызванные обсуждением контроля оружия показывают, как агрессивно жаждет большая часть сегодняшних граждан держать его и оставаться вооруженным. Конгресс мог замаскировать министерство войны (как его называли с самого начала Республики), завернув его в защитное одеяло под названием «Оборона», но Марс остается таким же доминирующим богом в культуре США, как и в Римской республике.

       В телевизионном насилии есть нечто большее, чем избиения и тела. Помимо его содержания, есть посредник, так остроумно описанный Маклюэном, семиологами и виртуальными реалистами. Этот посредник просто стекло, а дистилляция физического насилия в телевизионных изображениях аналогична алхимии, чьи события происходят в стекле и проходят через него.

       Кузнец работает огнем с помощью кузницы; повару нужен горшок, кастрюля или духовка. Алхимик кладет свои вещества в стеклянный сосуд и смотрит на них, отстраняясь от реальности. Стекло дает возможность сублимации, отдельного наблюдения, дистанционное наблюдения, т. е. «телевидения».

       Алхимический разум - одновременно вовлеченный участник и беспристрастный наблюдатель, очарованный, но не захваченный. Наблюдая за стеклом вы можете «видеть сквозь» и «смотреть внутрь» явлений, что является также способом их сдерживания. Видеть сквозь это еще один термин для понимания, для преобразования эмпирических событий в метафоры, обнаружения дополнительных значений в фактах. Стеклянные перегонные кубы, реторты, колбы с гусиной шеей и все другие формы, которые алхимики придумали для вываривания и охлаждения, перегонки и очищения своих ядовитых и опасных материалов, позволяли им хранить переживания в подвешенном состоянии, в безопасности от огня желаний, амбиций, «отыгрывания». Следовательно, алхимиков широко называли «мастерами огня». Стекло было средством сдерживания опасности, не потому, что оно было твердым и плотным, но потому что оно показывало вещи как образы, как явления, поощряя интерпретацию, рефлексию, воображение и фантазию, умственные операции, которые держат вас на другой стороне стекла, вне действия.

      «Вне действия» происходит от посредника, а не содержания. Нанесенный гражданам психический ущерб, если таковой имеется, можно отнести не к насилию на ТВ, но к его стеклу. «Стеклянный: фиксированный, неразумный взгляд; с недостатком огня или жизни; тусклый». Бесполезная пассивность в зрителе работает в обратном направлении по содержанию, требуя «шоу», чтобы приспособиться к тупости, с одной стороны, и с другой, чтобы зажечь огонь с безумным, маниакальным, истерически-судорожным энтузиазмом, чтобы пробраться через стекло.

       Если теперь мы согласимся с популярным, хотя и не доказанным, мнением, что телевидение способствует американскому насилию, виновником могут быть не полицейские шоу, хриплые рестлеры и бомбы над Багдадом. Другие программы делают грязную работу. Ханна Арендт находит лицемерие основным поводом для насилия. [48] Мы отвечаем возмущением и хотим принять меры. Мы хотим навести порядок прямо, бороться с патентными ошибками и скользкой фальсификацией правды. Для Арендт насилие – «действующее без аргументов и речи и без учета последствий» [49] – это укоренившаяся попытка исправить несправедливость, покрытую лицемерием.

      «Снять маску лицемерия с лица врага, чтобы разоблачить его и коварные махинации и манипуляции, которые разрешают ему править без использования насильственных средств, то есть спровоцировать действие даже под угрозой уничтожения, чтобы истина могла выйти наружу– это все еще одни из самых сильных мотивов сегодняшнего насилия в кампусах и на улицах. И это насилие снова не является иррациональным» [50].

      Высокооплачиваемые спичрайтеры, пиарщики и пресс-конференции, призванные скрыть и дать отпор во имя более высоких принципов, таких как «национальная безопасность», ухоженные, бесстрастные ведущие новостей, уклончивое лицемерие «сбалансированной отчетности», сентиментальность после несчастных случаев, фармацевтическая реклама, которая вызывает страх во имя исцеления и облегчения, воскресные проповедники, возбуждение в перерывах («У нас нет времени, я должен отключиться), прежде чем можно будет прийти к какому-либо удовлетворительному выводу; прежде всего, обеление из Белого дома... Неумолимая бомбардировка людей токсинами лицемерия, оружие массового поражения ТВ, может действительно призывать санкции и цензуру - не правительством, а правительства - потому что телевизионное лицемерие вызывает подсознательно в ответ отвращение и бессильный гнев, отчуждение от гражданского участия, экзистенциальную бесполезность, деградацию врожденного интеллекта, достоинства и восприятие правды гражданина, поджигая пороховую бочку ужасной ярости. Да, телевизор виноват.

      Рассказ, с которого началась эта глава, может не заслуживать смех, которым на него отреагировали. Если принять его полные последствия, он может нести гораздо более угрожающее сообщение. Возможно, богини не принимали участие, потому что они предвидели, к чему может привести союз войны и красоты. Возможно, Посейдон был прав, пытаясь быстро закрыть вопрос, разлучая любовников. Война слишком легко становится красивой.

      После ужаса Антиетама и реальности провала Маккеллана, он написал своей жене, что битва была произведением искусства и назвал ее «возвышенной». Спустя годы после кампании Чикамауга Грант писал: «Битва на горе Лукаут является одним из романсов войны. Не было такой битвы и никаких действий, даже достойных быть названным сражением на горе Лукаут. Это все стихи» [51]. Опьянение красотой омывает кровь, преображает факты. Стоит напомнить предостережение часто агрессивного, стремительного Ли: «Хорошо, что война такая ужасная, мы бы любили ее все больше». [52] 

      Помните этот «избыток счастья», что чувствовал Юнгер, когда началась атака? «Если в начале, - пишет Модрис Экштайнс, - [Первый Мир] для многих немцев война была синонимом красоты, ее постоянно растущая ярость рассматривалась как просто усиление ее эстетического значения». [53] Настроение, даже в 1918 году, эйфории и поднятия, возвышение, как гегелевское Erhebung, или преодоление всей внутренней напряженности и неприятности скрывают истину войны в небесном одеянии. Это очень похоже на внезапную влюбленность в объятиях Афродиты, в слепоте Марса. Так же и Россия. При вспышке войны «женщины срывали свои платья и предлагали их солдатам в центре» Санкт-Петербурга. Позже, в 1917 году, когда США присоединились к союзникам, зрители Столичного оперного театра Нью-Йорка встали и приветствовал объявление «громкими и длинными аплодисментами». [54] Поэт Райнер Мария Рильке и многие другие поклонились в смиренном и благоговейном поклоне «Богу войны»: «А мы? Мы светимся как один, / Новое существо, оживленное смертью». [55]

      Исследователь японской культуры Дональд Кин собрал танка и сотни других произведений, выражающих чувства основных японских авторов (включая либералов, левых и христиан) во время войны 1941-45 гг. Следующие отрывки относятся к Перл-Харбору. Нагайо Йошио, автор книги «Бронзовый Христос», услышав об объявлении войны с Соединенными Штатами, написал: «Я никогда не думал, что в этой жизни я когда-нибудь познаю такой счастливый, волнующий, благоприятный опыт». Писатель и критик Ито Сэй в то же время сказал: «Я почувствовал, как будто в одно мгновение я стал новым человеком, из глубины моего существа». Хонда Акира, исследователь английской литературы, писал: «Я почувствовал очищение. Теперь слово

«Священная война» очевидно... новая смелость хлынула ключом, и все стало проще».

     Красота - это нечто большее, чем «все становится проще». Что это за эйфорическое упрощение, которое предлагает война? Это потому что человеческая ответственность была превзойдена, и мы вошли в возвышенное и стали ближе к богам, а значит, вне всяких соображений добра и зла? Не нужно ничего думать, только действовать. Совершенство, совершенство, как французский военный девиз, который отстаивал маршал Фош, и который поддерживал Паттон. Совершенство, совершенство в завтрашних новостях, спасение от непереваренных остатков сегодняшнего и вчерашнего дня. Дальнейшие действия оправдывают и очищают, забывая. В хаосе свобода, в необдуманной спонтанности радость. Все идет дальше. Это была красота, обнародованная культистами действия в Западной Европе - Италии, Германии, Франции – и которая также подпитывала марксистскую идею вечной революции.

      Само по себе действие объединяет цели и средства. Делать или не быть; и дело освящается причиной и командой. Я освобожден, пока я действую, и, следовательно, мои действия не могут грешить. Такого рода рассуждения и состояние души принадлежат культу Марса. Возможно, это важно для каждого культа, к которому обращаются человеческое недоумение перед богом, который может быть представлен лидером, причиной или нацией, освобождая, таким образом, от нерешительности Харнетта, освобождение от человеческого для возвышенного, которое Экштайнс называет «эстетической жестокостью». [56] Когда Италия напала на Эфиопию в 1935 году, ведя войну бомбардировщиками и современным оружием против местных жителей, вооруженных часто только копьями, фашистские писатели соперничали друг с другом, чтобы пробудить «красоту» этого конфликта. «Хотите ли вы бороться? Убивать? Видите реки крови? Большие кучи золота? Стада женщин-заключенных? Рабов?» - спросил д'Аннунцио. «Война прекрасна» взорвался Маринетти в свою очередь, «потому что она сочетает в себе огонь, канонады, паузы, ароматы и запах гниения в симфонию». [57]

     Теперь мы ближе к трансцендентности, которую предлагают культы последователям бандитов в Индии, Джима Джонса в Гайане, тюремщикам лагерей и палачам. Да, они бесчеловечны, потому что культ, к которому они принадлежат, бог, которому они монокулярно служат, освобождает их от человеческих забот, и их действия возвышаются в религиозно принятую службу.

      Мы также ближе к пониманию худшего поведения на войне, где все цивилизованные поводки ослаблены, и мы становимся такими же свободными как восторженные дети. «Это заставило нас чувствовать себя детьми, которых отпустили» пишет американский солдат на Филиппинах в момент, когда они уничтожили японскую установку. «Мы разбрызгивали бензин вокруг ... и бежали, разбрасывая спички там и тут и чувствуя себя сумасшедшими». [58] Американский лейтенант описывает аналогичный момент в Хюртген Форест: «Теперь борьба была в самом диком виде. Мы носились... из одного здания в другое со стрельбой, штыками, битами... Раненые и мертвые... лежат в гротескных позах на каждом повороте... Никогда в моем самом диком воображении я не думал, что битва может быть такой невероятно впечатляющей - ужасной, страшной, смертельной, и все же какой-то захватывающей, волнующей». [59]

      «В мире не было бы другого места, где бы я хотел быть», - пишет военный корреспондент Энтони Лойд о своих чувствах как раз перед событиями в Боснии. «Может быть мало моментов в жизни, когда человеку достаточно везет, чтобы чувствовать себя так в каком-либо времени и месте. Это был хороший момент, чтобы умереть .... Я не могу извиниться за то, что так наслаждался этим... Это было как влюбиться снова, опрометчивый чувственный порыв, который я хотел только беспрепятственно удержать».

     «Мое самое дикое воображение», «как дети, которых отпускают», «как влюбленность» - разве это не похоже на то, чтобы быть в постели с любовником и заново открывать для себя в сумасшедшей несдержанности инфантильное либидо Фрейда? «Избыток счастья» в саду беззаконного рая до падения в человеческое состояние. Мифы говорят нам, что этот «полиморфный извращенный» ребенок, как его назвал Фрейд, - это маленький мальчик Амур или Эрос, сын Венеры / Афродиты. Как насчет ее роли в войне? Что насчет боевого компонента в ее природе, и как она способствует возвышенному? То, что она вносит большой вклад, уже было засвидетельствовано Гомером, поскольку это была Елена, воплощение Афродиты, красавица, чье лицо запустило тысячи кораблей, которые вели греки, чтобы воевать десять лет в Трое. Лицо Елены или Афродиты, сложенное в кошелек или Библию, ее шарф привязан к рыцарским доспехам, ее тело приколото в казарме, наклеено на нос бомбы, фюзеляж реактивного самолета, или живо представленное при свете дня и во сне, все еще запускает тысячи кораблей навстречу войне.

       И Хеджес, и Грей указывают на эротику войны. Женщины хотят мужчин в униформе; особенно плохих парней в униформе, как пресловутый Аркан, «один из самых желанных мужчин в стране» [61], как Марко, сын Милошевича. «Эротика в войне похожа на стремление к битве». [62] Война превращает обычных в блестящие идолы красоты. Во время гражданской войны в Анголе легендарная двадцатилетняя Карлотта была наделена «неуловимым очарованием» и «великой красотой». Позже, когда друг Хеджеса достал ее фотографии с автоматом, переброшенным через плечо, он увидел: «она не была такой красивой. И все же никто не сказал об этом вслух, чтобы не разрушить наш миф». [63]

       Марс идет не один, несмотря на наш образ сурового генерала как Макартур с челюстями, сжимающими трубку из кукурузного початка; как Монтгомери, тощий, резкий и напряженный. Марс нуждается в Венере, хочет ее и как-то придумывает ее присутствие. Во время Первой мировой войны, хотя мрачность того, что «бордели были обычными аксессуарами военных лагерей» [64], было неуловимое очарование воображаемого, которое питало эротическое пламя, как изделия из блондинистых волос, которые накладывали итальянские проститутки на лобки, чтобы американский солдат (и немец?) мог представить девушку со своей родины. Война нуждается в постоянном воображении, и Эрос - топливо воображения. Это больше, чем заряд либидо, чтобы поднять фаллическую силу, больше, чем эрос отчаяния на жестокой арене Танатоса, как если бы эрос был всего лишь жизненной силой, которая накапливается, чтобы компенсировать потерю стольких молодых людей, выполняя демографическую статистику: так как много людей умирает, должно изливаться больше семени. Потому что желание процветает в разгар войны и направляет войну воображением, наша задача удваивается. Не только представить войну с помощь Ареса, но и с точки зрения его союза с Афродитой, ее страстью к войне и ее проникновением во все тело армии.

       В одиночестве Афродита Гомера немного воинственна. Зевс тянет ее с поля битвы, говоря: «Не для тебя, дитя, даны труды войны» [65]. Тем не менее, у Афродиты были жестокие эпитеты.

Рошер и Кереньи сопоставили много примеров: «темная», «черная» ассоциирует ее с трехгранной фигурой Гекаты, которую любят ведьмы и которой приносили в жертву собак, а также ужасные эринии, среди которых она тоже упомяналась. Богиню деликатесов и роз также называли androphonos (убийца мужчин), anosia (нечестивая) и tymborychos (могильщик). Как epitymbidia она «над могилами». Есть также чернобородая Афродита; а в Спарте и Коринфе «был местный культ воинов Афродиты» [66].  Под золотой, улыбчивой, поэтому «женственной», как мы сегодня говорим, сокрыты странные изображения, такие как маленькая терракота седьмого века до нашей эры которая показывает бородатую Афродиту, выходящую из мошонки, а также игра слов: philommeides, любящая смех) и philommedes (ей принадлежат мужские гениталии) [67]. В рассказе Овидия об Анаксарете и Ифии (Метаморфозы,14), Ифий страдает от убийственной жестокости богини [68]. И мы содрогаемся от ее смертельной мести лихому молодому Ипполиту за пренебрежение ею.

      Юлий Цезарь, человек и легенда, иллюстрирует человека войны с наследием Венеры, поскольку бабушка Цезаря была самой Венерой - вера, которой он придерживался вместе с древними биографами и простым народом. Перед его решающей победой в великой битве при Фарсалии, что дало ему господство над Помпеем и, следовательно, Римом, лозунгом Цезаря было Venus victrix. Во имя ее он боролся и победил, хотя это был Помпей, которому прошлой ночью снилось, что он будет подносить ей военные трофеи в ее храме. Но это были остатки поражения, он сам как один из трофеев. Перед битвой Цезарь делает подношения Венере и в полночь приносит жертвы Марсу. Обоим. «Сын Ареса и Афродиты»; так гласит надпись в честь Цезаря в Эфесе.

      Помимо благословения его победой, есть много прекрасных следов венерианских влияний в его характере. Например, неограниченная распущенность, за что его называли «петухом». Светоний вел список его жен и любовниц, многие из которых были женами других мужчин. Он задержался в Египте с Клеопатрой в течение девяти месяцев, и история их легендарной связи продолжает жить в воображении на протяжении веков. Неограниченная распущенность также присутствовала в его снах, где однажды он увидел себя в постели со своей матерью (или изнасиловал ее, по другой версии) [69]. Связи были вызваны как политическими амбициями, так и желанием, потому что Цезарь был политиком, обаятельным, хитрым, находчивым и блестящим оратором. Запутанные связи, влияющие на других изнутри: вот Афродита, маневрирующая своим мастерством войны. Несмотря на преданность Цезаря ​​Марсу – он задумал построить самый большой храм во имя этого бога – и его пресловутые боевые способности, рука Венеры показывается в «великой выдержке Цезаря в победе и многочисленных помилованиях, которые он даровал» [70], ведя к возведению храма, названного в честь помилования Цезаря.

      Непревзойденная любовь открывается в сердце войны. При сжатии, из которого нет выхода, попадая в тиски между обязанностями с одной стороны и смертью с другой, связывающие ограничения уступают место, и сердце открывается любви, никогда не известной ранее или не познанной снова. Когда Паттон (в фильме) говорит: «Боже, я так люблю это», его признание происходит вместе с поцелуем раненого офицера. Любить войну и любви товарищей, вместе. Любовь на войне и любовь к войне образуют любовь войны. Умирать за любовь - говорим мы, но солдаты это делают.

      Любовь к названию полка и его цветам может поднять уровень силы человека выше его скудной и усталой способности. В Ватерлоо полковые цвета англичан были «огромным, шести футов квадратом, требующим значительной силы чтобы справиться с любым видом ветра» [71]. Сержант, призванный нести их вперед, взял это поручение, хотя в тот день четырнадцать других сержантов были покалечены или убиты, выполняя ту же самую работу, и сам флаг развалился почти на куски. В бою при Ватерлоо и в других сражениях когда люди сражались рука об руку, борьба за цвета, попытка захватить их и их защита привели к интенсивной героической бойне. Киган делает вывод о связи между «солидарностью группы и силой символов» [72], так что по сей день солидарность стала вкладываться во флаг, хотя группа любящих братьев разрослась в миллионы и миллионы и была разбавлена огромной бесцветной стиркой пресного патриотизма.

      Патриотизм и символика в стороне, в узком пределе чрезвычайной ситуации, альтруистическая любовь приходит непрошенной. Во время отчаянного отступления американцев из Ялу после неудавшегося вторжения в Северную Корею пришлось пройти под тесным ледяным ущельем под огнем противника, через эту воронку пролегал единственный выход. «От конца до конца это святилище было уже заполнено телами, живыми и мертвыми, раненые больше не могли двигаться, изможденные ... и дееспособные, загнанные на землю огнем. Это была выгребная яма всех, кто был оторван от своих транспортных средств и брошен друг другом... 200 человек в канаве, так что их тела лежат друг на друге, Американцы, турки, южные корейцы... Здесь было совместное движение и человеческая реакция. Мужчины, которые все еще были частично мобильны, поползли вперед по цепочке тел ... Когда они двигались, те, кто был внизу и ранен закричали: «Вода! Вода! ... Давно, почти все походные ящики были сухими. Но дееспособный проверял достаточно долго, чтобы найти то, чем можно было перевязать ... некоторые, раздетые до пояса в сильный мороз, разорвали майки для перевязочных материалов. Другие прекращали ползти достаточно надолго, чтобы дать им последнюю каплю воды… раненые, которые застряли в канаве, пытались помочь здоровым, пытающимся выбраться. Свидетели видели больше порядочности у мужчин, чем когда-либо ожидалось». [73]

      Здесь есть нежность. Один человек отвлекает другого от эгоистичной озабоченности. Человек помогает другому умереть, позволяя ему уйти. Другой успокаивает вину за дорогостоящую ошибку. Лекарство для души дано во вдумчивых дозах. Мужчины в небольших отрядах заботятся о друг друге, прикрывают друг друга. «Узы товарищества, которые существуют в хорошем танковом экипаже или пехотной секции могут достигать по словам Киплинга, «любви, превосходящей любовь женщины». [74] Kameradschaft – немецкое слово для такого рода близости. Французский солдат говорил, что чувствовал в окопах «самый нежный человеческий опыт, которым он когда-либо наслаждался». [75] Мужчины, которые были только легко ранены или которым ненадолго становилось легче, иногда крались в свои подразделения, вызываемые солидарностью со своими товарищами, или же это вызвано невозможностью умереть вместе. Быть рядом со смертью - это значит быть близко к бессмертию. Грей называет это «общинным экстазом» [76].

     Существует край, абсолютный предел, который один британский солдат называет Линией, касаясь двойного значения этого слова, место, где душа уже освобождена от своих атрибутов. «Вы можете сказать, что мы были духовно одурманены и патетически введены в заблуждение. Но ... там была экзальтация, в те дни товарищества и преданности, что могла бы проявиться несколькими другими способами. И так, для тех из нас, кто ездил с Дон Кихотом и Рупертом Бруком с обеих сторон, Линия - священная земля, потому что там мы увидели великолепное видение» [77].

      Есть неутолимое желание помочь. Ветеран Вьетнама спустя двадцать лет после того, как люди получили уродливые ранения и умирали вокруг него сказал: «Я ничего не мог сделать, чтобы помочь... Иногда мои мысли возвращают меня к тому, что случилось с парнями там. Я бы хотел им помочь». [78]

      В трауре вспыхивает ужасная любовь, внезапная рыдающая страсть к товарищу. Уже у Гомера есть термин himeros, появляющийся в контекстах Афродиты, означает и «желание плакать» [79] и сладкое желание сексуальной необходимости. Скорбь на войне – один из способов, которыми богиня любви действует в душе.

      Есть храбрость ради другого. Например доброволец продолжает идти вперед, чтобы не подвести свою группу. Мужчины не храбры по природе, сказал фельдмаршал Хейг. [80] Каким-то образом любовь делает их храбрыми.

      Есть просто любовь к самой войне. Один человек, который получил три пурпурных сердца и выживший в 175 боевых патрулях в Корее вызывался снова и снова. «У меня было чувство, что я пропустил полный опыт». [81] Возможность триумфального преодоления смерти или смерти, предлагаемой союзом с богом. Марта Бэйлс называет это измерение «война возвышенная». [82]

      Есть любовь к лидеру. Сержант в больнице в конце второй мировой войны написал письмо своему бывшему командиру роты. «Дик, тебя любят и тебя никогда не забудет ни один солдат, который когда-либо служил под твоим командованием... Ты лучший друг, который у меня когда-либо был, и единственное мое желание, чтобы мы могли бы встретиться при других обстоятельствах. Ты был моим идеалом и двигателем в бою ... Я бы последовал за тобой в ад». [83]

     Существует психологическая проницательность: девятнадцатилетний капрал объясняет, как мужчины помогают тем, кто на грани срыва:

 

«Ты можешь увидеть, что это начинается, и иногда другие ребята могут выручить».

«Что ты имеешь в виду под «это начинается»?»

«Во-первых, они счастливы. Они бегут все в поисках чего-то, во что можно было бы стрелять. Потом, знаешь, они нервничают перед боем. Они прыгают, если ты зажигаешь спичку и ныряют в укрытие, если кто-то швыряет шлем об камень...Ты просто можешь увидеть, как они мысленно кричат...

«Как другие парни могут выручить...?»

Капрал немного застенчиво посмотрел на свои руки.

«Оу, ты можешь отчасти прикрыть такого парня раньше, чем он ушел. Его могут отправить обратно, чтобы взять боеприпасы или что-то еще. Ты знаешь, и он знает, что он останется вне поля зрения на некоторое время, но ты не выдаешь, понимаешь? Тогда он может притворяться, что у него есть причина, чтобы вернуться туда, и он все еще имеет гордость». [84]

       

 

     Обстоятельства войны могут инициировать человека на новый возвышенный уровень заботы, как если бы ужас созерцал нежную красоту, другой вид любви, когда любовь одной души реагирует на ужас другой.  Эта терапевтическая любовь часто длится после войны. В романе высшей глубины и блеска, «Людское клеймо», Филипп Рот предлагает длинную сцену такой любви. Во-первых, мы должны помнить, что термин «терапия» не должен обозначать только современную практику профессионального решения проблем в офисах и агентствах общественного здравоохранения лицензированными, организованными «поставщиками услуг».

Психо (душевная) терапия (услуга) - это широко применяемый термин, описывающий любую деятельность кого-либо или что-либо, что отвечает потребностям души и выполняет ритуалы (преднамеренные действия, направленные на власть за пределами человека), которые служат душе.

     Рот воссоздает сцену последствий войны в китайском ресторане, Дворце Гармонии, с его ужасающими воспоминаниями о врагах, «гуках», их глазах, их запахах, их кулинарии, их угрозе и убийственном безумии, все еще скрывающемся в ветеранах после стольких многих лет. Луи, который руководит этой группой реабилитации, и еще трое берут Леса на его первый набег на эту территорию. Лес не мог спать днями и ночами; он знал, что этот прием пищи среди азиатов был подготовкой к тому, что он однажды встретится с черной стеной военного мемориала с выгравированными именами...  

     «Сейчас ты можешь положить меню. Лес, отпусти меню. Сначала правой рукой. Теперь левой. Там. Чет сложит его для тебя».

     Большие парни, Чет и Бобкэт, сидели с другой стороны от Леса. Они были назначены Луи, чтобы они были вечером в роли военной полиции и знали, что делать, если Лес сделает неправильный ход. Свифт сидел на другой стороне круглого стола, рядом с Луи, который сидел прямо напротив Леса, и теперь, одобряющим тоном, которыми отец говорит с сыном, которого учит ездить на велосипеде, Свифт сказал Лесу: «Я помню, как впервые приехал сюда. Я подумал я бы никогда не справился. Ты здорово справляешься. Первое время я даже не мог прочитать меню. Буквы, они все плавали. Я думал, что собираюсь выпрыгнуть в окно. Двоим ребятам пришлось забрать меня, потому что я не мог сидеть спокойно. Ты хорошо справляешься, Лес». Если бы Лес был в состоянии заметить что-нибудь кроме того, как сильно теперь дрожали его руки, он бы понял, что никогда до этого видел Свифта не дергающимся. Свифт ни дергался, ни скулил. Вот почему Луи привел его с собой, потому что, похоже, помогать кому-нибудь во время китайской трапезы было тем, что Свифт умел лучше всего в этом мире. Здесь, в Дворце Гармонии, Свифт, казалось, яснее, чем где бы то ни было, вспоминал что к чему. Здесь было только самое слабое ощущение его как человека, ползающего по жизни на четвереньках. Здесь, проявленное в этом озлобленном, больном остатке человека, был крошечный, потрепанный кусок того, что когда-то было мужеством. «Ты отлично справляешься, Лес. С тобой все в порядке. Тебе просто нужен чай», - предложил Свифт. «Чет, налей немного чаю». [85]

      Больше, чем чай и сочувствие; это чай и активная, умная, уважительная, проницательная, смелая, преданная, порядочная, творческая, конкретная, терпеливая, чувствительная, отзывчивая любовь. Реальная любовь, настоящая любовь, продолжительная любовь, которая встречает безумие и смерть и не отступает от памяти настигающих гулей или гарпий, и это начинается на войне и не заканчивается, когда заканчивается война.

      Некоторые наблюдатели предполагают, что возникает интенсивность любви войны от краха всего остального. Все бывшие привязанности в роли мужа, отца, сына, даже возлюбленного исчезли и покинули. (Доказательства для женщин-военнослужащих менее многочисленны, меньше отсеиваются и отвлекаются на выводы.) Эта поблекшая любовь вспыхивает на мгновение в письме или во сне. Но они больше не имеют ощутимой власти, в отличие от приятеля, товарища, и ласка, выражаемая в прозвищах парней из взвода, разделяющих горькие развлечения, сжимает всю человеческую любовь в этих немногих, с которыми я смотрю на охрану, перестрелки, придирки, а также ем, мочусь и сплю. Разговор имеет мало общего с этим. Отличительные особенности. Своеобразный фетиш, который запрещает испуг, странная привычка человека держать кружку или беспокоится о своих ногах, бандана, сигарета или косяк - это близость, которая способствует раздражающей привлекательности, которая создает товарищество. Говорить? О чем тут говорить? Дом? Что это такое? Кто этим был? Я? Психотерапия может знать, что разговор может сделать для любви и как правильно Фрейд называл его лечение «говорящее лекарство». Психотерапия может не знать, что любовь не нуждается в разговоре - чем меньше сказано, тем лучше – ритм небольшой группы, движущейся вперед, скрытно весь день, всю ночь, прикрывая для другого; общее физическое воображение опасности, истощения, скука, уничтожение и напряженные нервы порождают невыразимую и невыразимую любовь между мужчинами, тянущими тот же груз, пойманными в том же отчаянии.

      Любовь на войне разоблачает одно из наших самых ложных представлений. Нам нравится верить, что смерть частная и одинокая, каждый уходит один. Мы считаем, что мы являемся владельцами нашей «собственной» смерти, обладание которой мы подтверждаем по «воле» с обязательными инструкциями, которые включают избавление от наших останков. Разве эта идея смерти не является следствием буржуазной святости частной собственности? Ментальный набор, который создает изоляцию нашего умирания, - тот же буржуазный менталитет который строит наши индивидуальные жилые помещения с разделяющими дверьми, гарантирующими уединение и односпальные кровати, в которых можно умереть одному. Считается, что смерть - это вещь одинокая, сама по себе, и эта концепция находит свое интеллектуальное подкрепление в экзистенциальной философии Хайдеггера, Кьеркегора, Сартра и в их мрачной привязанности к страху, беспокойству и покинутости.

      Изучение религии также добавляет свой академический авторитет в поддержку конфиденциальности смерти, утверждая, что сама религия возникает в умах самых ранних людей в их недоумении по поводу смерти, которое предлагает фантазии ужасающих сил, реинкарнаций в загробной жизни и различий между смертным телом и бессмертной душой. Предлагая защиту индивидуальной души от ужасающей силы и учение о душе после жизни, религия поддерживает себя благодаря своей танатологии, своему привилегированному знанию о смерти.

Человек, столкнувшийся со смертью в битве, обращается к религии из-за его претензий на особую защиту и перспективы индивидуального спасения. Однако солдаты не умирают в объятиях своего бога, они вырезаны среди своих братьев, залитых кровью их умирающего товарища. Требование отдельной индивидуальности умирания отрицает факты битвы и жизни войны. В поисках одного общего знаменателя, который разделяет все сражения, Киган пишет: «Что битвы имеют общего с человеком… Прежде всего, это всегда исследование солидарности и, как правило, распада, потому что это распад человеческих групп, которым руководит битва» [86]. Разрушительно и неуважительно относятся к эмоциональным фактам человеческого поведения на войне, чтобы утверждать, что мы умираем в одиночку и будем положены в личную могилу. Тем не менее, братская могила является одной из ужасных историй войны, анафема как религиозной, так и буржуазной конвенции.

     Мы не хороним людей, поскольку они жили и умирали в знак солидарности, но каждый отдельно в своей отмеченной и пронумерованной могиле, рядами и рядами они как пригородные участки на тщательно граничащих военных кладбищах. Это несмотря на свидетельство товарищей, которые могут «визуализировать смерть как товарищеский опыт», - говорит Линдерман, сообщая о десантнике, который сказал: «Если бы мне суждено было умереть в бою», это случилось бы рядом с восточным Тимором в окружении Беркли, Араба, Дюкена, Кейси, Грунинга и других стойких людей взвода». [87]

     Пуля, возможно, нашла только одного человека во взводе; он возможно, был «выделен» снайпером, но ни его смерть, ни его тело не принадлежит одному человеку. Друзья идут в крайности, чтобы вернуть тело оттуда, где оно упало, не позволяя ему лежать в одиночестве, отрицая единство смерти их общинным предприятием.

      В смерти есть общность, и если ваша смерть принадлежит другим, мы, по сути, не одиноки - это одно из великих учений войны.

 

 

Смерть

 

Ногами мы ходим по козьей земле.

Своими руками мы касаемся божьего неба.

В грядущий день в полуденной жаре

Меня отнесут, закинув на плечо,

Через деревню мертвецов.

Когда я умру, не хороните меня под лесными деревьями,

Я боюсь их шипов.

Когда я умру, не хороните меня под лесными деревьями,

Я боюсь капающей с них воды.

Похороните меня под огромными тенистыми деревьями на рынке,

Я хочу услышать биение барабанов,

Я хочу чувствовать ноги танцоров.

 

(Куба, Заир; английский перевод Улли Бейера)

 

        Согласно старым народным поговоркам, умереть означает присоединиться к предкам,

Это означает, что вы сами становитесь предком и, если погибли в униформе, в бою вы остаетесь членом бесчисленного множества войска мертвых, которые все еще могут быть на войне. Швейцарские бойцы в одном из их ранних сражений чувствовали присутствие своих предков на линиях рядом с ними, позади них. Те, кто умирает на войне, могут никогда не умереть на войне; война может вернуть их, и они могут продолжать мотивировать войны «сквозь века» в разных обличиях, поощряя увековечивание войн. Армяне, сербы, а также ирландцы, и мужчины и женщины на глубоком юге Соединенных Штатов, чувствуют вмешательство их предков в своих притеснениях и обидах. Кто знает, сколько еще разжиганий войн запущено свежими увечьями и убийствами в Ираке, Афганистане, Боснии, Чечне, Гватемале, Сальвадоре и всей Африке? Увековечивание войны падшими товарищами в рядах предков, которые, умирая на войне, никогда не покидали поле битвы.

       Они не уходят, их дух не похоронен. Они работают как суфлер, скрывающийся под сценой, запоминающий каждую деталь, заполняющий строки актеров в военной драме привычками, причинами и ошибками того же старого архетипического сценария. Вот что значит, когда говорят «все войны одинаковы». Вот почему теоретики военных стратегий жалуются, что новые войны ведутся с идеями последней войны - линия Мажино, ковровые бомбардировки, блокады, голод и разрушения, чтобы сломать гражданскую мораль. То же самое, снова и снова. Мертвая рука прошлого почитается именем, традицией.

       Эра сменилась в период между 1999 и 2001 годами. Революция в войне, обещанная техниками, устранит штыки и сухие носки. Все дальше и дальше от взрывов, которые они запускают, убийцы могут сидеть в чистоте и комфорте, звукоизоляции и без запаха, обращая внимание только на пиксели. Война представлялась как столкновение между роботами, направленное на вынимание «нервных центров» и только косвенно, побочно, тела.

       Но противоречивые решения остаются, неясные приказы, путаницы, провалы, срывы, соперничество и драгоценное тщеславие, а также повторное появление крови, несмотря на интенсивную специализированную подготовку, ненависти и паралича, ночных кошмаров и подозрений. Паранойя лидеров не меняется, вера в Бога, доверие к оружию и возвышенная жестокость, что люди могут изобретать и причинять друг другу, особенно тем, кого они не знают или о ком не хотят знать. И разве старики не отправят молодых сражаться за те же старые, неизменные, нерушимые, архетипические причины?

 

Война

 

Старость в городах.

Сердце без хозяина.

Любовь без объекта.

Трава, пыль, ворона.

А молодые?

 

В гробах.

 

Дерево одинокое и сухое.

Женщины прикованы

Вдовством к кроватям.

Ненависть, от которой нет лекарства.

А молодые?

 

В гробах.

 

(Мигель Эрнандес, перевод Харди Сен-Мартен)

 

 

      Постоянство мертвых в поддержании войны показывается в попытках долгое время сделать правильным неверное, исправить историю, вернуться к трагедии и играть в игру снова. Хеджес вкратце рассказывает об армянах: два миллиона человек были изгнаны в 1915 году турками, сотни тысяч убитых, факты постоянно подавляются, порождая «семена негодования, которые не будут раздавлены». [88] Больше чем обида; месть. Гурниг Яникян был среди их числа. Он был свидетелем убийства своего брата в 1915 году, и так как он был пацифистом, он не стремился отомстить и в конце концов прибыл в Соединенные Штаты. Он написал несколько книг о массовых убийствах, геноциде и достиг успешной жизни, хотя мучился ночными кошмары о смерти его брата и от того, что он чувствовал свою вину за неспособность отомстить за него. Джеймс Херш, который рассказывает об этой истории, сообщает, что в 1973 году (почти шестьдесят лет спустя!) Гурниг Яникян в рамках «акта доброй воли» пригласил двух турецких дипломатов в свой гостиничный номер, где он должен был подарить им две редкие картины. Когда они прибыли, он застрелил их обоих. Сразу же он позвонил в полицию и очень спокойно рассказал им, что он сделал, объясняя, что он совершил убийство, чтобы остановить кошмары. Это сработало. Перед смертью в феврале 1984 года он утверждал, что после убийства он больше никогда не страдал от кошмара, связанного со смертью его брата». [89] Во время эссе Херша (Август 1984) «35 турецких дипломатов были убиты за общепризнанную цель привлечения внимания всего мира к забытому геноциду». [90]

       Херш придает роковое значение мести Яникяна так же, как Шей углубляется в экстремальное поведение во Вьетнаме: оба обращаются к греческим мифам. После кровавого преступления древнегреческие фурии (эринии) требуют мести. Они не отпускают и действуют, тревожа разум. [91] От их погони нет спасения. Гераклит говорит, что если само солнце покинет свой предписанный курс, фурии найдут его. [92] Забыть главную ошибку - значит пренебречь законами космоса, которые также отражены в порядке семьи. Преступление Яникяна состояло в бездействии: упущение любви, не отомстив за убийство брата, а некоторые ученые объясняют эрини как призраки убитого.

       Классическим примером роковых фурий является их вызов Ореста, чтобы отомстить за убийство своего отца. Эсхил сказал Оресту: «Обвинение сошло на меня из моих снов, и ударило меня как стрекалом... глубоко в голове и сердце». [93] Херш добавляет, что в начале англосаксонской мести гнев был «как вздутие живота». Он цитирует армянина, который сказал, что есть «Ярость заперта под кожей». [94] Как и Орест, Фурии давили Яникяна снами, пока ярость не освободилась и ночные кошмары не прекратились.

       Объяснение необычного человеческого поведения требует этого мышления, чтобы приблизиться к возвышенному. Мы должны быть «поражены» и «удивлены», а не просто «убеждены». [95] Весь контекст понимания становится возвышенным, даже гностическим, что означает мышление, которое меняет свое существо. Понимание тогда больше не выражено языком решения проблем, а скорее становится эстетической оценкой, откровением, но без усилий и полностью поглощено природой. Душа была возвышена удивительным событием, которое теперь можно понять.

       Не менее продолжительная, убедительная и глубоко загадочная, как месть - это неутолимое желание помочь, эта жажда любви, которая делает людей смелыми за пределами обычного понимания. Понять войну - значит понять качество, природу любви войны, эта любовь не похожа ни на одну другую, и ветераны которой сообщают, что они встречали ее только в разгар войны, любовь, которая создает потенцию своего я, которое в то же время является жертвой самого себя. «Я бы сделал что-нибудь для этих парней». – «Я бы пошел за тобой в ад». «Боже… Я люблю это больше, чем мою жизнь».

       Чтобы проникнуть в таинственную любовь, скрытую в войне, я обращусь снова к философу Эммануилу Левинасу, который обозначил наш путь в главе 1 его загадочным «бытие раскрывает себя как война». Его исследование альтруизма проясняет, что идея отдельного гоббсовского субъекта оставляет неразрешенной любовь к Другому. Почему «я» заботится о другом, не говоря уже о том, чтобы умереть? Наша принятая идея Другого ставит его или ее за пределы нашей существенной субъективности. Чужой, чуждый, онтологически обособленный от «я». Даже когда моя субъективность связана с дружбой, браком, воспитанием детей или присягой, Другой остается внешним, определяемым как не-я. В чтобы найти причину альтруистического поведения, безжалостная психология эго воспринимает Другого необходимым для удовлетворения моих потребностей, кого-то, из кого можно извлечь выгоду, чтобы удовлетворить желание, доминировать, а также удовлетворить мою нужду в заботе, сочувствии и спасении. Но потребность остается моей и другой может быть любым Другим, если он или она предлагает возможность удовлетворить мои потребности. Или, как говорит Гоббс, я могу найти общее дело с другим для нашего взаимного благополучия и защиты. В каждом случае альтруизм сводится к корысти.

          Сразу видно, что неутолимое желание помочь на поле битвы (которое может изводить человека на протяжении десятков лет), этот альтруизм противоречит основной идее субъективности, основанной на себе и своей эго-психологии. Оставшиеся в живых настаивают на том, что их военный опыт был возвышен в своем превосходстве над обычными чувствами и чувством себя.

          Хотя следующие отрывки из Левинаса представляют метапсихологию или космологию альтруизма, они особенно полезны в отношении любви на войне. Его «тотальный альтруизм» означает «Я связан с не-я, как будто вся судьба Другого была в наших руках. Уникальность Я состоит в том, что никто не может ответить на его или ее месте... Это означает наиболее радикальное обязательство, которое только существует, тотальный альтруизм». «Я… бесконечно ответственен», и моя «субъективность в этой ответственности», которая «неснижаема» (и я бы сказал, неизбежна). «Вот что составляет этическое». Как бесконечно ответственный, я бесконечно являюсь собой в моем самом полном потенциале: я - все, чем я могу быть; и «смерть бессильна, ибо жизнь получает смысл от бесконечной ответственности». [96]

          Когда мы читаем эти слова в контексте войны, любовь, которая оказывает воздействие, становится космологической по важности. Это там, под огнем в грязи, я стал в высшей степени этичным человеком. Я стал альтруистическим по сути, не подчиняясь приказу любви, но посредством онтологии войны, войны самой по себе, которая вызывает мой самый полный потенциал ответственности, ответственности перед смертью, чей ужас и безобразие даже слегка не преображается любовью. Скорее этот ужас и безобразие служат для усиления альтруизма и, тем самым, полноты моего существа. Моя самая настоящая субъективная личность, слабо понимаемая как эго или я в психологической теории, является ответственностью, вызванной Другим, кому никто не может ответить. Этот ответ показывает бытие, но не как смелое, послушное, сострадательное или героическое, но этичное. «Быть ​​собой означает быть неспособным избежать ответственности». Extremis битвы делает равнодушной и обнаженной невозможность убежать. Битва становится парадигмой этического, альтруизма, любви.

          Никакая другая любовь не может с ней сравниться. Это возвышенная любовь, любовь в ужасе. Это невыразимо. Ветеран не может говорить об этих моментах как потому, что это было так ужасно, так и потому, что это было так любяще. Он говорит, это может быть только с теми, кто был там, большинство из которых, самые близкие из которых, могут быть разорваны на куски, часто так, что тела невозможно восстановить. Как можно вернуться из этого возвышенного, как из духовного восхождения на гору или будучи схваченным ангелом? Это не та любовь, о которой мы обычно говорим; это не дружба, как пренебрежительно говорит Хеджес, потому что это не имеет отношения к жизни. Там нет пути вниз в долину, и кроме того, кого там можно встретить? Только тех, кто не может понять, не может себе представить.

          Любовь, Этика, Другой - огромные абстракции. Отряд – это лишь несколько других, которые находятся здесь сейчас: «Беркли, Араб, Дюкейн, Кейси, Грунинг». «Другой - это они; это простые конкретные корреляты метафизической абстракции. Они – это космос. Мы становимся сообществом, основанным на альтруизме, который является нашей силой. Писатели войны называют это солидарностью; командиры называют нас подразделением. Поскольку война раскрывает наше существо, мы жестоки и безумны в действии, и мы этичные и любящие по сути. Мы составляем полис, утопический полис, этичный, ответственный и любящий, хотя мы стреляем, чтобы убить. Это то, что подразумевается, когда выдвигается идея о том, что общества основаны на войне и что государство начинается как противоборствующий орган? Является ли Бог Библии Богом-воином не только из-за поразительной силы смерти, но также из-за необыкновенный, возвышенной любви, которая встречается только на войне?

 

 

 

 

 

ЭКСКУРС: СДАВАЯ ОРУЖИЕ

         

          Прекрасный пример контроля над оружием произошел в Японии между 1543 и 1879 годами. Возможно, это явление уникально в мировой истории, и все же оно редко обсуждается.

Впервые огнестрельное оружие было завезено в Японию в 1543 году тремя португальскими флибустьерами (Пираты? Солдаты удачи? Торговцы?), которые подстрелили утку. Местный лорд купил оружие и взял уроки по обращению и стрельбе из мушкета. В течение шести лет около пятисот экземпляров были заказаны и находились в производстве, так что к 1560- семнадцать лет после того, как первый мушкет был замечен в Японии, их использовали в битвах, и к 1575 году они стали решающим оружием.

          Превосходство металлургии в Японии и ее высокая культура войны объединились, чтобы сделать Японию экспортером различного оружия уже в 1400-х годах. Мы должны помнить, что Япония в шестнадцатом веке была богатой землей с двадцатью пятью миллионами человек, в то время как во Франции насчитывалось только шестнадцать миллионов жителей, в Испании - семь, а в Англии - даже не пять. Японцы в то время использовали в боях больше оружия, чем любая европейская страна! Они стали мастерами: «Они разработали серийную технику стрельбы для ускорения потока пуль. Они увеличили калибр орудий, чтобы увеличить эффективность каждой пули, и они заказали водонепроницаемые лакированные ящики для перевозки спичек и пороха... [японские оружейники…разработали] спиральную пружину и регулируемое нажатие спускового крючка и ...приспособление, которое позволяло зажигать фитильный замок во время дождя». [97]

         Продвигаясь на три столетия вперед до 1853 года, когда прибыл коммодор Перри и был подписан договор о Канагаве, «открывая» Японию для внешней торговли и ее влияния, огнестрельного оружия не было! Не было пушки, защищающей гавани, не было бокового оружия, не было залпов приветствия. Само слово (вероятно, тэппо) стало академическим остатком. Его референт, пистолет, отсутствовал в сознании. Что произошло за прошедшие годы, когда Япония была замкнута в себе?

         Причин этого возврата от мушкетов обратно к мечам и копьям несколько, и это предположения, которые я взял из маленького элегантного учебника Перрина. Тем не менее, разумные предположения, и мы должны усваивать их медленно в нашем готовом стрелять по любому поводу обществе с его трудностями с контролем над оружием, так как каждая из причин, влияющих на Японию, могут предполагать дальнейшие предположения о том, что мы еще не рассматривали в США.

          Во-первых, навык боя переместился от солдата к производителю и от солдата к его командиру, потому что «оружие имеет тенденцию затмевать тех, кто его использует». [98] Оружие и опора на оружие доминируют над мыслями и действиями войны. Перед появлением огнестрельного оружия, люди часто объединялись в тесную индивидуальную борьбу, и из каждой битвы возникали истории, питавшие мифы о народных героях. Но огнестрельное оружие сделало бойцов равными - один человек со своим ружьем и на расстоянии был так же хорош, как м другой, чье оружие было в рабочем состоянии.

          Итак, равенство является второй причиной. Воинское сословие Японии насчитывало около восьми процентов ее населения (по сравнению с Европой, чей класс воинов в то время составлял едва ли один процент). Внезапно мушкет сделал непритязательного крестьянина равным своему благородному лорду. Это не понравилось лордам; мушкет угрожал их правлению. В-третьих, у Японии не было внешних врагов и поэтому им не нужны были береговые батареи или поля боя с артиллерией, как в Европе. Им не нужна была военная промышленность. В-четвертых, огнестрельное оружие пришло в Японию от иностранцев и было запятнано японской ксенофобией. Оно было «внешней идеей» [99] и ассоциировалось в Японии в первую очередь с западными миссиями и западным бизнесом, вызывая архетипическое чувство неприязни между психикой торговца и воина. Это различие в видах души происходит в «Республике» Платона, в индуистской кастовой системе – и появляется в сицилийской палатке между Паттоном и солдатом, которого он ударил.

          Как пистолет больше, чем символ, так и меч в Японии. «В течение тысячи лет японские мужчины из высшего сословия не носили перстней с гравировкой на гербах, у них не было драгоценностей, не было ордена золотого руна, военных украшений, золотых эполетов. Все это было сосредоточено в красиво обработанных рукоятях и ножнах мечей, которыми они сражались... Вы даже не могли носить фамилию, если у вас также не было права носить меч. Меч был видимой формой чести – душой самурая». [101]

          Я взял этот экскурс, чтобы остановиться на исследовании Перрином японского «контроля над оружием», чтобы, наконец, прийти к этой последней, самой интригующей причине отсутствия огнестрельного оружия в японских войнах на протяжении многих лет. Культ меча был наследственным, символическим и религиозным, а также эстетическим. «Мечам случается быть ассоциированными с изящным движением тела. Меч просто более изящное оружие, чем пистолет, в любое время или стране. Вот почему расширенная сцена сражения на мечах может появиться в современном фильме и быть своего рода опасным балетом, в то время как сцена продолжительной перестрелки выглядит как грубое насилие». [102]

          Руководства того времени жалуются, что солдаты «должны принять такую неловкую позицию на коленях, чтобы стрелять из ружья; их локти болят. Бедра испытывают странную боль в мышцах...Нужно раздвинуть колени, встать на них и стрелять». Одна инструкция из руководства по огнестрельному оружию 1595 года усиливает неловкость, которая противоречит достойной манере держаться: «Соблюдайте расстояние в семь дюймов между большими пальцами ног, когда вы становитесь на колени. Еще один дюйм не выглядит хорошо». [103] Venus victrix! Для человека важнее поддерживать эстетические принципы, которые держат внутреннюю силу тела в гармоничном равновесии с помощи позы, положения рук, локтей и ног, чем потерять это ради практичности оружия.

          Различие между практическим и прекрасным глубоко проникает в западную христианскую культуру. Венера подозрительна, реальная красота ангельская, после жизни в другом мире; так что пока ты здесь, в мире Цезаря, воздай кесарю кесарево, практически. Еще в эпоху Возрождения и барокко были спроектированы и построены превосходные стены и бастионы суровой красоты, и оружие создавалось величайшими художниками, такими как Леонардо, Брунеллески, Микеланджело, Буонталенти. Красота вместе с пользой. Но затем, по словам Джона Нефа, протестантская Реформация разделила эстетическое и практическое.

          Например, до Реформации европейские военные корабли были вырезаны, позолочены и даже украшены скульптурами. Колбер, финансист (читай: финансовый менеджер, штатный экономист) Людовика XIV, урезал эстетику. Кольбер обратился к протестантам со своей моделью: «У англичан и голландцев почти нет украшений, и у них вообще нет никаких аркад. Все эти большие работы только делают суда намного тяжелее и более подверженными пожарам». [104] Он отдал приказ королевскому кораблестроителю устранить причудливую работу.

         Огнестрельное оружие никогда не было запрещено в Японии; оно просто исчезло. Централизованная монополия правительства на огнестрельное оружие и взрывчатые вещества упростила контроль над оружием, так что когда управляющая власть больше не заказывала оружие, на него не было спроса, и оружейники начали снова изготавливать мечи. Только четыре семейства оружейников существовало к концу семнадцатого века. Мало того, что японцы не хотят использовать огнестрельное оружие или производить его, но, как прошли века, по словам Перрина, «они пришли к тому, что им не нравится даже видеть его». [105]

          Все изменилось с коммодором Перри, который убедил правящие силы, что лучший способ не дать будущему коммодору Перри войти в японские гавани – создать самим большие морские пушки. Это было в 1853 году, а остальное это история. В течение пятидесяти лет у японцев было достаточно сил, чтобы потопить большую русскую флотилию и затем объединиться к гонке вооружения, колониализму и «прогрессу».

          Хотя комментаторы согласны, что только после того, как Перри изменил вооружение Японии, идея укрепления в западном стиле ранее находила эстетическое выражение. В 1846 году молодой американский приятель, чей китобойный корабль сел на мель, добрался до островного порта. «Когда мы приблизились, мы увидели то, что казалось крепостью... но, приблизившись, мы выяснили, что это был кусок ткани, растянутый примерно на три четверти мили и раскрашен так, чтобы он выглядел как форт с оружием». [106] Обманка как национальная безопасность! Здесь есть урок для современной Америки?

 

 

 

 

        История, так элегантно рассказанная Перрином (и с иллюстрациями из старых японских инструкций по использованию оружия) не нужно читать как возврат к примитивизму или к тому, что японцы застряли в гиперформализованном феодализме. На самом деле их цивилизация «прогрессировала» технологически и во многих других областях, за пределами Европы того времени, даже когда они «регрессировали» в отношении оружия. Мы не должны читать эту часть истории как ностальгию по старым добрым временам с менее смертоносным оружием. Война и бойня (включая иностранные вторжения) и самурайская жестокость не утихла. Отсутствие огнестрельного оружия не приравнивается к присутствию мягкости.

        Однако мы можем узнать, что прогресс в области вооружения не является необратимым и что изобретенное нами оружие может негативно сказаться на людях, которые используют его, а не только тех, кого им уничтожают. Мы можем далее узнать, что изобретательность и точность имеют тенденцию двигаться в обратную строну, от стрелка до изготовителя, чтобы солдат, который стреляет, имел меньшую ценность по сравнению с торговцем оружием и отделом закупок.

        Моя причина поездки в Японию - урок, который имеет наибольшее значение: эстетика - это тоже сила. Не может быть обратной пропорции между красотой и войной: чем больше красоты, тем меньше насилия; но рассказ Перрина вводит идею, над которой стоит задуматься. Военная эстетика может дополнительно отображать соединение Венеры и Марса и, кроме того, быть способом «приручить» безумие бога с очень модной, ритуализированной, излишней эстетикой.

        В 1918 году Паттон пишет своей жене: «Я часто думаю с сожалением о том, как плохо я одевался .... Теперь я настоящий щеголь, Бо Браммел. Я ношу шелковые рубашки цвета хаки, сделанные на заказ, так же, как и носки цвета хаки. Я меняю свои ботинки по крайней мере один раз в течение дня, и мои ремни просто чудо, которое стоит увидеть, они такие блестящие и полированные. Я ношу наколенники из кожи каждый раз, как я езжу верхом, а мои шпоры полированы серебряным лаком. Я в самом деле услада для глаз». [107]

        От первого салюта в учебном лагере до последнего украшения, любовь к эстетике на параде. «Маленькие пятна цвета и тесьмы и кружева» выдающиеся полки почти во всех армиях; австрийцы тщательно разграничивают десять оттенков красного, включая марен, вишню, розу, амарант, кармин, лобстер, алый и вино...» [108] Стоя на гражданском тротуаре, военные ритуалы и риторика кажутся высокой помпезностью и китчем, хотя мы чувствуем себя взволнованными оркестром, знаменами и ритмом ног. Эстетические детали беззастенчивы, и они повсюду: позы, штык и полировка, излишние, нелепые правила и стилизованная речь. Почему они муштруют, почему они маршируют, почему они всегда чистят уборные, перила, запасные части, полируют полы, точно складывают снаряжение, упаковывают брезентовые мешки, бреются? «Спаги в струящихся алых плащах, бенгальские уланы в тюрбанах павлиньего оттенка, медресе во французском сером и серебристом, кавалеристы Скиннера в канареечно-жёлтом .... Прусские Garde du Corps носили шлемы, увенчанные крылатым орлом, полированные нагрудники и сверкающие ботфорты, доходящие до бедра». [109] Представьте также лошадей, их гривы и хвосты, снаряжение. Помните посохи, пистолеты с ручкой из слоновой кости, погоны, украшенные рукава, бамбуковую дубинку? Все шляпы, перья и тесьма и поля. Музыка: пробуждающие и траурные звуки, фифы и барабаны, горны, марши, хоры. Военные портные: сапоги Веллингтон, куртки Эйзенхауэра, ремни Сэма Брауна. «Завтра у меня будет моя новая боевая куртка. Если я хочу сражаться, мне нравится быть хорошо одетым», сказал Паттон. [110] А в поздние войны преднамеренно вялое единообразие, которое проектирует пустынный камуфляж; где грань между функцией и модой? Формации, орденоносцы, звания, продвижения по службе. Военный беспорядок - его позы, тосты, сервировка стола, рассадка. Манеры: салюты, учения, команды. Боевые ритуалы: повороты, шаги, шаги, танцы воинов. Глаза смотрят прямо! Руки, шея, челюсть, голос, прямой позвоночник: «Втяни брюхо, солдат!»

      Если этот эстетический избыток служит лишь для приукрашивания войны, принаряжая ее, или хуже, чтобы скрыть ее уродство, то эта демонстрация является соблазнительным обманом Венеры, одно из ее предательств. Может ли она, однако, служить более благой цели? Эти формы и формальности могут следовать глубокой функции. Они надевают на бешеную собаку недоуздок Афродиты. Там не может быть морали (которую искал Уильям Джеймс), но эстетический эквивалент войны. Книга Джона Нефа Война и прогресс человечества предполагает именно это.

       Проведенный Нефом анализ войн до индустриализма девятнадцатого века и наполеоновского энтузиазма указывает, что войны были менее жестокими и менее значительными, будучи предметом культурных ограничений. Религиозные войны прошлого века между протестантами и католиками армии, которые разорвали континент и ужасающие зверства колониализма несколько спали в эпоху Просвещения. XVIII век (ок. 1670-1780) в Европе показал «отвращение к кровопролитию, «снижение жестокого обращения с захваченными заключенными и нежелание «убивать других европейцев».  [111] Этот период отмечен влиянием королевских и княжеских судов на приличия и манеры, салонов на беседу и выражение эмоций, городов на дифференцированную разработку чувства, и вольнодумские философы менее охвачены религией, «ослабляя волю организованных боевых действий» и ставя под сомнение их цель. «Европейцы влюблялись в совершенство разума ... и, пропорционально количеству живущих людей (особенно в числе людей с политическим влиянием), была гораздо большая аудитория для серьезных мыслей и искусства», чем в наши дни. [112]

       Серьезное мышление продолжили Томас Пейн, Вольтер, Лейбниц, Юм, Дидро, Свифт, Сэмюэль Джонсон, среди множества других, которые были настроены критически, скептически, радикально, политически, продвигая своего рода интеллектуальную партизанскую войну против лжи и лицемерия, они формировали ткань националистического патриотизма, сентиментального персонализма и легкомысленной религиозности, присущим нашему времени. Дидро, который верил в абсолютный авторитет народа и является духовным отцом американской демократии, сказал на смертном одре: «не верьте в Бога Отца, Бога Сына или Святого Духа». [113] Многие мужчины и женщины, с которыми они разговаривали, переписывались и спали не были утвердившимися учеными, но интеллектуально живыми гражданами, формирующими умы и вкусы судов и расширяющегося среднего класса.

        В тот же период наблюдалось увеличение численности постоянных армий; Фридрих Великий писал о войне и развил военную мощь Пруссии, Франция и Англия вели большие сражения друг против друга, а Испания продолжала колонизацию. Тем не менее, «поэтические добродетели были более уважаемы, чем военные достоинства». [114]

        «Это был век, когда современное искусство было частью современной истории». Многие поддерживали эту демилитаризацию. Доля бойцов в общей численности населения снизилась с

500 в семнадцатом веке до 380 в восемнадцатом. Больше людей жило в Европе, но меньше участвовало в европейских войнах. [116] Само собой разумеется, что европейская воинственность не исчезла; она была вывезена для эксплуатации за рубежом, военно-морского соперничества и работорговли. Еще были пираты, чтобы побеждать и дуэли, чтобы бороться, хотя и здесь Людовик XVII в 1679 году «назначил смертную казнь всем первым, вторым и третьим» [116] в попытке положить конец очень популярной практике.

       «Растущее чувство сдержанности и соразмерности ... поощрялось любовью к метафорической истине, остроумию... как интимной части жизни, любви, которую Реформация и контрреформация грозились уничтожить». [117]

        Как правило, эпоху Просвещения судят как эпоху Аполлона (Дюранд), но интимная сторона была насквозь венерианской. Господство Венеры повлияло на боевой дух, теперь больше посвященный битвам остроумия, дипломатии, финансов, столкновению идей, соперничеству влюбленных, композиторов и поэтов. Сам Король Солнце «отказался заставить французские армии принять недавно изобретенный порох, с более убийственными свойствами...по причине того, что это «слишком разрушительно для человеческой жизни». В конце своей жизни он объявил: «Я слишком сильно увлекался войной». [118]

        Некоторые будут оспаривать толкование Нефом того исторического периода. Он не идеализировал репрессивную систему, «древний режим», который требовал свержения французской и американской революциями, Наполеоном, и колоссальный милитаризм, который последовал до сегодняшнего дня? Кроме того, мы, конечно, живем не в эпоху просветления! Наука больше не является гуманистическим стремлением, убежденным моральными и эстетическими соображениями. Технические устройства, а не «серьезные мысли и искусство» занимают разум. Представители власти больше не танцуют; вкус нигде не стоит на повестке дня. Возвышенное, отрезанное от красоты, становится восторгом конца света, обширным, темным, и невообразимым, возвращаясь к подростковому различию Бёрка, в то время как красота романтизирована до бессилия, беспокойство даже не для искусства, а эстетика сейчас вообще непроизносимое слово. Ни одна из трехсторонних правящих сил Соединенных Штатов: Религия, Экономика, Наука - не дают повода для культуры, игнорируя ее как прочную силу, не говоря уже об облагораживающей прогрессивной ценности. Конечно, стоит инвестировать в сдерживающий и оптимистический потенциал культуры, поскольку этический шок, природный катаклизм, статистические вероятности, христианский Армагеддон - ужас- не смогли надеть на Марса ошейник и вернуть его с края пропасти. Идея того, что эстетическая культура может поставить некоторые ограничения на взрывное насилии, как в Японии после нескольких сотен лет и в Европе восемнадцатого века побуждает разум обдумать заново эту старомодную идею.

        Для великой державы, которой стали Соединенные Штаты, будь то долгоживущей или недолговечной, вопиющий империализм Людовика и Фридриха, а также других великих людей того периода - Петра и Екатерины и нескольких Чарльзов - может быть уничтожен; но удивительной силы эстетической культуры, которую поощрял каждый из них, явно не хватает, так что Соединенные Штаты сейчас кажутся частично ограниченными, если не в корне отсталыми. Даже для своей защиты они не могут найти лингвистических талантов для чтения сообщений противника.

 

 

 

ЭКСКУРС: ВОЙНА СЛОВ

 

       Эстетика настолько отсутствует в американских соображениях, что западное взаимодействие с исламом неправильно истолковано в свете собственных религиозных и политических религиозных обрядов Америки. «Вы можете прочитать множество статей экспертов современного Ближнего Востока», - пишет Эдвард Саид в своей знаковой работе «Ориентализм», «и никогда не встретить ни единой ссылки на литературу». [120] Предположительно, Запад снова стоит на крепостной стене, защищающей христианские ценности, как в Пуатье / Туре (732), Лепанто (1571) и Вене (1683) против врага, который не достиг прогресса в течение тысячи лет, потому что, как говорят, он застрял в узкой схоластике и феодальном трайбализме без пользы саморазделения, реформации и терпимости. Мы прочесываем Коран для доказательства джихада, вместо того, чтобы понять, что суть Корана – это его язык так же, как сущность Библии короля Якова - это ее язык, не правда его слов, а величие своей песни.

        Один только фактор объединяет арабский мир, и это не просто его вера в того же Бога как абстрактную идею, но манера, в которой это откровение было представлено

Мухаммед: поэтическое выражение. «Возвышение, пережитое Пророком ... нашло выражение в самой форме его проповеди, смелые образы и риторическая дикция полны ритмичного движения и отмечены подлинным поэтическим чувством». [121] Не может быть никаких сомнений, что арабский язык является наиболее мощным фактором как в создании, так и поддержании этого доминирующего мифа об арабской нации, арабском единстве, арабском братстве». [122] «В управлении народом арабы обязаны, несмотря на племенные противоречия, главным образом их наиболее важной общей духовной одержимости, их поэзии». [123] Любое объяснение арабского разума должно учитывать глубокий эффект языка и литературы на индивидов и целом на арабскую расу». [124] Поэзия сегодня, как это было тринадцать сотен лет назад, является частью повседневной жизни ... арабское богатство синонимов предоставляет непревзойденные возможности...В ней есть много намеков ... фонетическая красота... ритм и величие. [125]

«Арабский язык можно сравнить только с музыкой». [126] «Песенный язык ... стал матерью классического арабского языка, который ислам сделал мировым». [127]

       Мой аргумент здесь не утверждает, что авторы, которые просто цитировали, являются объективными и не имеют расовых предрассудков, как считает Саид, или что арабский ум менее воинственный из-за его эстетики. Фактически арабский язык в устах популистских проповедников и в религиозных школах подвергся удешевлению своих образов, чтобы лучше продавать политику также и покупателям, чей возраст и уровень образования неуклонно снижается. Например, почти две трети активистов, арестованных египетским правительством в 1970-х годах, имели высшее образование по сравнению с лишь 30 процентами в 1990-х годах. [128]

        Я концентрируюсь не на влиянии эстетики на исламский разум, но на отсутствии этого влияния на американца. То, что Соединенные Штаты видят в них, только укрепляет их убежденность в том, что культивирование их «языка песни» с его эмоциональными отзвуками и преувеличенной риторикой побуждает толпы к насилию, а отдельных людей - к ужасным действиям. Например, в руководстве по курсу (1975 г.) для магистрантов в Колумбийском колледже сказано, что «любое другое слово в [арабском) языке связано с насилием, и что арабский разум как «отраженный» в языке был неизменно напыщенный». [129] Или, как говорится во влиятельном тексте Шоуби, «Арабский язык характеризуется общей неопределенностью мышления ...Чрезмерное утверждение и преувеличение». [130]

       Хотя искусство языка смягчило военный дух восемнадцатого века, американцы чувствуют себя в большей безопасности в стране буквализма и простого языка торговли и ремонта автомобилей. Люди Соединенных Штатов предпочитают, безусловно, почти невыразимую прозу их лидеров, насмехаясь над излишествами не только исламской речи, но Кастро, а ранее, Хрущева, находя большую внутреннюю безопасность в ровных тонах их секретаря, где апатия утешает, успокаивает тревогу.

       Пропаганда демократии на вялых языках американских лидеров не может проникать в сердце своих слушателей в исламских странах. Там то, что предлагается, слышно с точки зрения риторики, в которой она представлена. Если приношение демократии убивает великолепные речи и сводит вдохновение к социологическим фактам и экономическим показателям, «демократия» поражает поэтическое ухо как просто грубое, тупое и безобразное. Оскорбление безобразием может само по себе быть casus belli. Греки воевали с варварами - а кем были варвары? Теми, кто не говорит на греческом, определение, которое пришло через года, чтобы быть внесенным в словарь как «отсутствие совершенствование в языке». Кроме того, так как фундаментальный принцип ислама считает, что все верующие являются ipso facto братьями, они могут утверждать, что демократическое равенство не приносит ничего принципиально нового. Это просто юридическая формулировка того, что уже существует в сердце, если не в правительстве, когда-либо после первоначальных откровений Пророка.

      Вопрос, который открыл эту книгу - как мы представляем и понимаем войну? - сразу становится практичным после начала войны. Тогда воображение фокусируется на разуме и культуре врага, так как худшая ошибка, как говорится в учебниках, это недооценивать противника, в частности его интеллект. Что, если воображение, приведенное к этой оценке, имеет худшие инструменты оценки? Одним из таких худших инструментом является сама идея изучения иностранного языка, которая базируется в школах, созданных во время Второй мировой войны и холодной войны, где изучение языка является «рабочим инструментом» инженера, экономиста, обществоведа... конечно, не для чтения литературных текстов». [131] Тем не менее, «чтобы быть оперативником», сказал выдающийся стратегический аналитик Эдвард Латтвак, «Ты должен быть поэтом. Тебе нужно быть романтичным и соблазнять». [132] «Сочувствуй своему врагу; теперь советует восьмидесятипятилетний вдохновитель ужаса во Вьетнаме Роберт Макнамара.

      Так как «арабский ум» - если продолжить этот пример - увлечен культурой своего языка, к которому мы глухи, потому что наши уши воспринимают цветочную поэзию, длинные разглагольствования, непомерные фантазии, древние сравнения и афоризмы, инсинуации и ругательства, а также звучание слов, как несущественное украшение, не была ли введена в заблуждение наша сторона своим собственным невежеством?

       Если Соединенные Штаты хотят войны с исламом и не могут вообразить войну, не выиграв ее, тогда ее военной партии придется вернуться к чертежной доске, разрабатывая новые пути оценки интеллекта. Усложняя американскую разведку, Соединенные Штаты могут найти новую совместимость с культурой врага, даже если это повлияет на ненужное предположение, что ислам является врагом. Если бы глубокие страсти души ислама ценились, и о них говорили с воображением, могло бы быть больше шансов повлиять на умы и сердца «врага», достигающие их понимания свежим уважением. Это ли не единственное определение победы, которая длится только это завоевание ума и сердца?

 

 

 

      В то время как европейские и азиатские империалисты вели свои войны, они построили свои города, культура которых пережила их правление и их имена. В Соединенных Штатах идея Нефа о том, что культура сдерживает войну, доказывает обратное. Наряду с пропагандой воинствующего милитаризма американским государством оно уходит из искусства. Этому обнищанию способствует обесценивание языка, пренебрежение образованием за пределами профессиональной подготовки и сужение богатой сложности религиоведения до собственного любимого бренда.

      Культурная неуклюжесть влияет на американские отношения с Афродитой в делах о любви и на путях войны, где тонкий интеллект имеет первостепенное значение. Военная разведка должна быть в состоянии представить другого как другое состояние ума со своими собственными предпочтениями и наклонностями. Разведка Эйзенхауэра не смогла представить зимнее наступление немцев через Арденны; Интеллект Макартура не мог представить китайцев, пересекающих Ялу. Перл-Харбор, Тет, Башни-близнецы - немыслимые сюрпризы. Измерение врага требует не только измерения сил с помощью высокотехнологичного наблюдения, взлома кодов и соединения точек. Воображать врага значит позволять другому входить и занимать целые области вашей души, чтобы представить, проникнуться, но не стать одержимым. Это тоже Афродита. Она приняла всех влюбленных в себя, но сама никогда себя не принимала.

      Культура Соединенных Штатов с колониальных времен честно обещала простой стиль протестантского буквализма: прямой, однозначный, бескомпромиссный. Мы думаем в правилах и законах, и аура праведности нависает над нашими решениями, в которых у судьбы есть рука, не позволяющая сбежать от наших собственных слов. «Безоговорочная капитуляция», а не закулисная дипломатия, которая могла бы предотвратить больше жертвы и больше отходов. «Безоговорочная капитуляция», однако, оказалась бредовым лозунгом, полностью противоречащим выводу американских войск из Кореи, а также из Вьетнама, Ливана, Сомали и Ирака (1991 год). Без тонких финтов и соблазнительных хитростей Венеры (основа бокса и боевых искусств), отступление означает разгром, поражение. Кажется, мы можем распознать только Venus victrix, которая является лишь одним из ее многих обликов, которые включают способы обмана Сунь Цзы и акцент Троцкого на маневренности. Помните, боги не могут появляться в одиночестве. Гермес-Меркурий взаимно связан с Афродитой, так что она также герметична, то есть скрытна, двулична, не может быть отслежена. И она гермафродитная, представленное соединение различий, вопиющая метафора за пределами логики и факта. В обществе, лишенном Венеры, закулисные методы появляются развращенными, и когда они применяются, они становятся порочными и властными из-за праведного верховенства закона. Как могут остроумие и метафора выжить в космосе, упрощенно разделенном на «за» и «против», добро и зло, Христа и Антихриста? Тем не менее, смягчающие, соединяющие удовольствия поэтического дискурса были необходимы для культуры восемнадцатого века, выступающей в качестве косвенной силы «ослабления воли» агрессивной войны. Точно так же войны между итальянскими городами в эпоху Возрождения часто спасались от безумия битвы формализмами демонстрации и хитростью языка.

        Американское воображение в танцах и письме, в музыке и живописи получает мировое признание, но проникновение этой культуры в популяризм американского политического сознания прибывает только в броневой машине доставки денег. Цивилизованное влияние эстетического воображения никогда не попадает в торговый центр. Это как если нация в целом невосприимчива к культуре, защищена от нее как от чего-то странного, неестественного, болезни упадка, развращения того, чем живут и ради чего живут американцы: их религиозная вера в Бога и Америку, марширующую под флагом и вооруженный минитмен в светлое будущее против всех врагов, против всех: врагов. «С крестом Иисуса шествует впереди. Христос, королевский Мастер ведет против врага; / Смотрите, как вперед в бой идут его знамена!» [134] Культура, которая может привести к насилию войны с любовью равной силы так закрыта американскими способы убеждения, что мы должны заключить, что злой крестный отец войны и тайный соучастник в его добыче - это религия, к которой мы наконец пришли.

 

 

 

 

 

 

 

 

  1. Willetts, 286.
  2. Stein.
  3. Friedrich, 64.
  4. Lopez-Pedraza, 62.
  5. Thomas Aquinas, Summa Theologica, I.q.5/1.
  6. Wind, 198
  7. Wordsworth, Prelude, 11305.
  8. Foucault, 241-42.
  9. Foucault, 242.
  10. Foucault, 241.
  11. McEvilley, 58.
  12. Chapter 10
  13. Gray, 33.
  14. Gray, 32.
  15. Gray, 36.
  16. Gray, 28.
  17. Pyle, 21- 33.
  18. in Linderman, 242.
  19. Santoli, 127.
  20. in Linderman, 243.
  21. in Linderman, 244.
  22. in Linderman, 354.
  23. in Linderman, 354.
  24. in Linderman, 354
  25. 1934,132.
  26. Bachelard, On Poetic Imagination and Reverie, 19.
  27. Bachelard, On Poetic Imagination, 19
  28. Witkop, 176.
  29. Witkop, 62.
  30. in Nicolson, 333.
  31. in Nicolson, 337.
  32. in Nicolson, 336
  33. McEvilley,71.
  34. McEvilley, 59
  35. Odyssey, 16.294.
  36. John L. Smith.
  37. Fussell, 153.
  38. Marshall, 1947,70.
  39. Marshall, 1947, 78.
  40. Wiley, 71.
  41. Wiley, 76.
  42. Caputo,313.
  43. Wiener, "Fire at Will."
  44. Wiener, "Fire at Will," 31.
  45. Brown and Abel.
  46. Brown and Abel, 281.
  47. Freedman, 194-210.
  48. Arendt, 65.
  49. Arendt, 64.
  50. Arendt, 66.
  51. in Bowers, 212.
  52. in Gray, 31.
  53. Eksteins, 201.
  54. Ehrenreich, 13.
  55. Eksteins, 193.
  56. Eksteins,316.
  57. in Eksteins, 316.
  58. in Linderman, 245.
  59. in Linderman, 244-45.
  60. Loyd, 303.
  61. Hedges, 103.
  62. Hedges, 101.
  63. Hedges, 102
  64. Eksteins, 224.
  65. iliad, 5.428-30
  66. Friedrich, 96.
  67. Burkert, Greek Religion, 154-55.
  68. Bettini, 152-57.
  69. Dumezil,544.
  70. Dumezil, 546.
  71. Keegan, 186.
  72. Keegan, 188.
  73. Marshall, 1953, 300--301.
  74. in Keegan and Holmes, 52-53.
  75. Eksteins, 231.
  76. Gray, 46.
  77. in Eksteins, 232.
  78. in Kulka et al., 50.
  79. Friedrich, 99.
  80. Keegan and Holmes, 39.
  81. in Russell, 94.
  82. Bayles, 18.
  83. in Ambrose, 1992, 290.
  84. Linderman, 272.
  85. Roth, 219.
  86. Keegan, 303.
  87. Linderman, 272.
  88. Hedges, 123.
  89. Hersh, 56-57.
  90. Hersh, 57.
  91. Odyssey, 15.233.
  92. Burnet, frg. 29.
  93. Aeschylus, Eumenides, 11.155-61.
  94. Hersh,59
  95. Longinus, ch. 1.
  96. Levinas, Noms Propres, 107-9.
  97. Perrin, 17.
  98. Perrin, 24.
  99. Perrin, 42.
  100. Perrin, 36.
  101. Perrin, 36.
  102. Perrin, 42.
  103. Perrin, 43.
  104. in Nef, 245.
  105. Perrin, 70.
  106. in Perrin, 71.
  107. Blumenson, 1972, 608.
  108. Keegan, 1999, 76.
  109. Keegan and Holmes, 92.
  110. in Province, 180.
  111. Nef,255.
  112. Nef,256.
  113. in Nicolson, 1961, 270.
  114. Nef,257.
  115. Zeldin, 213.
  116. Baldick, 60.
  117. Nef, 261.
  118. Nef,260.
  119. in Nef, 261.
  120. Said, 291.
  121. Brockelmann, 15.
  122. Patai, 42.
  123. Brockelmann, 11.
  124. Laffin, 62.
  125. Laffin, 69-70.
  126. Patai, 48.
  127. Brockelmann, 12.
  128. Gaffney, in Appleby, 288-89.
  129. Said,287.
  130. in Said, 320.
  131. Said, 291-92.
  132. Luttwak
  133. in Angell, The New Yorker, January 19, 2004
  134. Sabine Baring-Gould, "On ward Christian Soldiers," 1864.

 

юнгианская культурология
  class="castalia castalia-beige"