Эдвард Эдингер
Вечная драма: внутреннее значение греческой мифологии
Глава 11 Одиссея
Если Троянская война может рассматриваться как «выход», отправление утром из дома и выход на арену жизни, вхождение в ее буйство и суматоху, то путешествие Одиссея являет собой «возврат», возвращение туда, откуда мы отправлялись. Эти два произведения могут быть рассмотрены как аналогии двум половинам жизни: первой половине, когда Эго осознает свою силу и расширяет функциональные возможности и половине второй, когда Эго все больше и больше обращается внутрь, дабы постичь источник своего происхождения.
Многих героев Троянской войны на пути домой ожидали приключения, но легендарное путешествие Одиссея представляет для нас наибольший интерес. Психологически, серия его приключений представляет собой встречи с бессознательным в той или иной форме, с которым он должен эффективно совладать, дабы найти путь домой, на родную Итаку. Эти встречи раскрывают природу бессознательного и то, как Эго переживает его в поисках пути реализации Самости. Эти встречи-столкновения конституируют классические метафоры процесса познания внутреннего источника; возможно, по этой причине слово «одиссея» приходит на ум когда мы говорим о путешествии за высшей ценностью, и собственно, это значение исторически и закрепилось за ним.
Мы знаем, что первой остановкой Одиссея после выхода из Трои стал город Киконы:
«Ветер от стен илионских к Исмару пригнал нас, к киконам.
Город я этот разрушил, самих же их гибели предал.
В городе много забравши и женщин и разных сокровищ,
Начали мы их делить, чтоб никто не ушел обделенным.
Стал тут советовать я как можно скорее отсюда
Всем убежать, но меня не послушались глупые люди.
Было тут выпито много вина и зарезано было
Много у моря быков криворогих и жирных баранов.
Те между тем из киконов, кто спасся, призвали киконов,
Живших в соседстве, - и больших числом и доблестью лучших,
Внутрь материк населявших, умевших прекрасно сражаться
И с лошадей, а случится нужда, так и пешими биться.
Столько с зарею явилося их, как цветов или листьев
В пору весны. И тогда перед нами, злосчастными, злая
Зевсова встала судьба, чтобы много мы бед испытали.
Близ кораблей наших быстрых жестокая битва вскипела.
Стали мы яро друг в друга метать медноострые копья.
С самого утра все время, как день разрастался священный,
Мы, защищаясь, упорно стояли, хоть было их больше.
Но лишь склонилося солнце к поре, как волов распрягают,
Верх получили киконы, вполне одолевши ахейцев.
С каждого судна по шесть сотоварищей наших погибло.
Всем остальным удалось убежать от судьбы и от смерти.»[i]
Здесь ход битвы описан как движение Солнца по небосводу и как вступительный образ «Одиссеи», он может быть отнесен к тому, что символизирует это произведение в целом. В действительности, здесь Одиссей впервые открыл для себя, что опора воина на силу Эго не решит проблему возвращения домой, и этот урок эму преподносился множество раз.
Битва обнажает безжалостность и беспощадность, присущие Одиссею, отправившемуся в путь.
Он и его спутники были воинами, опьяненными победой над Троей, но теперь эта установка стала непригодной. На это указывает тот факт, что до полудня троянцы превалировали над врагом, но после полудня враг одержал победу – здесь мы находим четкое указание на то, что имеем дело со второй половиной жизни. Мы можем сравнить этот образ «Одиссеи» и способ его понимания с тем, что Юнг говорит о переходе между первой и второй половиной жизни. Он пишет:
«Опыт показывает нам, что основную причину всех трудностей этого переходного состояния скорее следует искать в глубоких и весьма особенных изменениях внутри психического. Чтобы охарактеризовать это состояние, я хотел бы воспользоваться метафорой суточного движения солнца, но только такого солнца, которое наделено человеческими чувствами и ограниченным сознанием. Утром оно поднимается из ночного моря бессознательного и взирает на обширный яркий мир, который простирается перед ним в пространстве, постоянно расширяющемся по мере того, как оно поднимается по небесному своду. В этом расширении своего поля деятельности, благодаря подъему, солнце обнаруживает свое значение: достижение максимально возможной высоты и максимально широкое распространение света и тепла видится ему искомой целью. В этом убеждении солнце движется своим путем к невидимому зениту — невидимому, потому что всякий раз восхождение уникально и неповторимо и кульминационную точку нельзя вычислить заранее. По достижении полудня начинается заход, а заход означает пересмотр всех идеалов и ценностей, лелеемых с утра. Солнце начинает противоречить само себе. Получается, что оно должно не испускать лучи, а втягивать их. Света и тепла становится все меньше, и, наконец, они исчезают совсем.»[ii]
На протяжении второй половины жизни Эго должно принять своё умаление и относительную незначительность по сравнению с Самостью. Мы можем сказать, что это послание, полученное Одиссеем из событий, ознаменовавших начало его пути домой – его нисхождения из зенита. После бури, Одиссей и его воины высадились на острове лотофагов. Гомер описывает несколько примечательных последствий употребления лотоса в пищу:
«Кто от плода его, меду по сладости равного, вкусит,
Тот уж не хочет ни вести подать о себе, ни вернуться,
Но, средь мужей лотофагов оставшись навеки, желает
Лотос вкушать, перестав о своем возвращеньи и думать.
Силою их к кораблям привел я, рыдавших, обратно
И в кораблях наших полых, связав, положил под скамьями.»[iii]
Когда моряки вкусили лотос, они отказались продолжать свое путешествие и их приходилось насильственно возвращать на корабль с великим плачем и возмущениями – это образ попадания в очарование, легкость, сладостное безделье бессознательного в его пассивно-инертном аспекте, о чем Теннисон рассказывает в стихотворении «Вкушающие лотос»:
«И каждый хоть не спал, но был в дремоте странной,
Меж солнцем и луной, на взморье, у зыбей,
И каждый видел сон о родине туманной,
О детях, о жене, любви – но все скучней
Казался вид весла, все больше тьмой обьята
Казалась пена волн, впивающая свет,
И вот один сказал: «Нам больше нет возврата!»
И вдруг запели все: «Скитались мы когда-то.
Наш край родной далек! Для нас возврата нет!»[iv]
После того как индивид отказался от установленных привычных норм-критериев Эго - что должно быть сделано на обратном пути и что Одиссей должен был сделать после поражения при Киконах – появляется опасность регрессировать.
Установка лотофага также может быть соотнесена с тем, что Юнг назвал эстетическим отношением к бессознательному – состоянием ума, в котором образы бессознательного используются пассивно, как если бы индивид наслаждался просмотром кинофильма:
«Часто бывает, что пациента вполне удовлетворяет простая фиксация сна или фантазии, особенно если у него есть претензия на эстетизм. Он будет бороться даже против интеллектуального осмысления, потому что это кажется ему оскорблением реальности его психологической жизни. [Немного напоминает моряков-лотофагов, которые сопротивлялись возвращению на корабль]. Другие пытаться понять его только при помощи мозга, и хотят пропустить чисто практический этап. И когда они понимают, они думают, что осознание было полным. То, что у них может быть чувство сопричастности бессознательному содержанию, кажется им странным или смешным. И интеллектуальное понимание, и эстетизм рождают обманчивое, коварное чувство освобождения и превосходства, из-за которого происходит коллапс при вмешательстве чувств. Чувства всегда привязывают индивида к реальности и смыслу символического контента, и это, в свою очередь, налегает обязательные нормы этического поведения, от которых эстетизм и интеллектуализм с большой охотой освобождают себя.»[v]
По сути «вкушение лотоса» является метафорой эстетического или интеллектуального подхода к бессознательному, описанному Юнгом.
На острове циклопов Одиссей и его воины встретили Полифема, примитивного гиганта с единственным круглым глазом в центре лба. Обнаружив большую пещеру и войдя в нее, путники оказались узниками Полифема, который завалил вход валуном. Он был людоедом и собирался съедать на ужин и завтра по двое воинов Одиссея. В конечном итоге, путникам удалось бежать: они напоили циклопа вином и когда он спал пьяным выкололи ему глаз, из пещер они выбрались, спрятавшись под животами овец из стада циклопа.
Но что же все это означает? Гомер так описывает землю циклопов:
«Прибыли вскоре в страну мы не знающих правды циклопов,
Гордых и злых. На бессмертных надеясь богов, ни растений
Не насаждают руками циклопы, ни пашни не пашут.
Без пахоты и без сева обильно у них все родится -
Белый ячмень и пшеница. Дают виноградные лозы
Множество гроздий, и множат вино в них дожди Громовержца.
Ни совещаний, ни общих собраний у них не бывает.
Между горами они обитают, в глубоких пещерах
Горных высоких вершин. Над женой и детьми у них каждый
Суд свой творит полновластно, до прочих же нет ему дела.»[vi]
Описанное состояние близко к райскому и мы можем провести четки параллели с описанием Золотого века Гесиодом:
«Жили те люди, как боги, с спокойной и ясной душою,
Горя не зная, не зная трудов. И печальная старость
К ним приближаться не смела. Всегда одинаково сильны
Были их руки и ноги. В пирах они жизнь проводили.
А умирали, как будто объятые сном. Недостаток
Был им ни в чем не известен. Большой урожай и обильный
Сами давали собой хлебодарные земли. Они же,
Сколько хотелось, трудились, спокойно сбирая богатства.»[vii]
Исходное состояние рая соотносится со значением единого, круглого, колесоподобного глаза. Эти гиганты отождествляются с образом круглой мандалы. Они – олицетворение изначальной бессознательной целостности, предшествовавшей появлению противоположностей. Это состояние, в котором мы рождаемся, которое Нойманн называл уроборос[viii], состояние, в котором новорожденное Эго ощущает себя центром и совокупностью вещей; это источник чувства инфантильного всемогущества. Пав жертвой такого изначального бессознательного, Бого-идентифицированная целостность пожираема чудовищем или подчинена ему. Команда избежала этой участи уничтожив единственный глаз, изначальную целостность, иными словами. Также для побега им пришлось идентифицировать себя с крайним проявлением невинности и безвредности. Также для побега необходимо отбросить своеволие, по крайней мере, временно, дабы сбежать под животами овец.
Когда Одиссей был в пещере Полифема, то назвался «Никто», так как будто он не мог утвердить там свою идентичность. Вернувшись в море, отплыв на достаточное расстояние от острова, на котором бушевал Полифем, Одиссей уже не мог сопротивляться собственной дерзости и нахальству, кричал: «Если кто-то спросит, кто выколол тебе глаз, скажи им что это был Одиссей с Итаки!». Оказавшись в мнимой безопасности он провозгласил свою идентичность за что и заплатил немалую цену: он не только чуть не был поражен валуном, который метнул циклоп в направлении крика, но и зная имя обидчика, Полифем начал истово молиться своему отцу – Посейдону – прося отмстить обидчику за ослепление. Всю дорогу домой Одиссей и его команда страдали от бурь и штормов, насылаемых разгневанным Посейдоном. Язвительные насмешки с заявлением Одиссея о себе могут быть просто названы неуместной шуткой, однако они являются частью мифа и это позволяет нам предположить, что хотя временная анонимность и может быть необходима, но уникальная индивидуальность должна быть заявлена без оглядки на высоту цены, иначе Самость никогда не будет реализована. Поэтому провозглашение Одиссеем своей идентичности и принятие последствий этого деяния необходимы. Тем не менее, Одиссей вел себя напыщенно передразнивая Полифема и это указывает на то, что в основе его поведения лежит инфляция. На острове Эол бог ветра дал Одиссею мех с четырьмя ветрами, которые можно было выпускать только по одному, то есть у Одиссея были все необходимые попутные ветры для благополучного возвращения домой. Моряки, однако, полагая, что в мешке лежит золото, освободили все ветры за раз в результате чего разыгрался сильный шторм, отбросивший их назад к начальной точке путешествия. Все завышенные претензии рухнули, потому возобладала темная сторона моряков, проявившаяся в их жадности. Позже, на острове Лестригонов, гигантов-людоедов, были съедены команды одиннадцати из двенадцати кораблей. Пожирающий аспект бессознательного нанес тяжелый удар.
Далее Одиссея ожидало суровое испытание на острове Цирцеи, волшебницы, которая с помощью снадобий и магии превращала мужчин в животных, в частности в свиней. Когда часть воинов Одиссея высадились на остров, приняв приглашение Цирцеи, были обращены в свиней и помещены в одном из ее свинарников, Одиссей отправился вызволять их. На своем пути он встретил Гермеса, напутствующего и дарующего мудрость в трудные времена. Гермес дал ему противоядие для зелья Цирцеи, растение под названием «моли» (в мифах также называемый волшебный корень, в ботанике - дикий чеснок) и такой совет:
«Все я тебе сообщу, что коварно готовит Цирцея.
В чаше тебе замешает напиток и зелья подсыпет.
Не околдует, однако, тебя. До того не допустит
Средство целебное, что тебе дам я. Запомни подробно:
Только ударит тебя жезлом своим длинным Цирцея,
Вырви тотчас из ножен у бедра свой меч медноострый,
Ринься с мечом на Цирцею, как будто убить собираясь.
Та, устрашенная, ложе предложит тебе разделить с ней.
Ты и подумать не смей отказаться от ложа богини,
Если товарищей хочешь спасти и быть у ней гостем.»[ix]
Все так и случилось. Одиссей следовал совету Гермеса и Цирцея изменилась, стала дружелюбной и услужливой, и действительно стала любовницей Одиссея. О растении «моли» Одиссей говорит:
«[Гермес] передал мне целебное средство,
Вырвав его из земли, и природу его объяснил мне;
Корень был черен его, цветы же молочного цвета.
"Моли" зовут его боги. Отрыть нелегко это средство
Смертным мужам.
Для богов же - для них невозможного нету.»[x]
Растение «моли» обладает черным корнем и цветами молочного цвета, его не может выкопать смертный, это под силу только богу. Позже образ «моли» широко аллегорически использовался в поздней античности. Он появляется в работах стоиков, неоплатоников, ранних христианских мыслителей в соответствующих контекстах. По-видимому, этот образ притягивает проекции бессознательного; он использовался в качестве образа спасения разными школами, даже несмотря на различия концепций и контекстов. Он мыслился как чистота, незапятнанность, произрастающая из темных корней бытия. Клеанф, философ-стоик, сказал: «Моли – аллегорическое олицетворение логоса, благодаря которому власть низших инстинктов и страстей слабеет».[xi] Гностики также использовали этот образ. Климент Александрийский отождествил Христа с Гермесом, а евангелие – с моли, данным Гермесом. Гераклит так говорит о моли:
«[Инсайт или сознание] наиболее полно могут быть представлены моли. Это дар, который может быть дарован только человеку, и очень немногим среди людей. Наиболее важным в моли является то, что его корень черный, а цветы – молочно-белые. Первые шаги к инсайту, который есть своего рода одновременное постижение того, что хорошо, и что плохо, неприятно и трудно, но когда человек имеет мужество и терпение преодолевать испытания этих начал, цветок открывается ему нежно-белым светом.»[xii]
Мы вновь встречаем моли в алхимии, где это растение связывается с философским камнем. В некоторых текстах моли выступает синонимом золотого цветка алхимии. Наиболее полно понять образ моли мы можем рассматривая его как символ Самости, на это нам указывает объединение противоположностей – черного корня и молочно-белых цветов. Моли несет в себе идею, что контакт с целостностью является спасающим фактором. Результатом влияния Цирцея, как персонификации бессознательного, может иметь разрушение и регрессия, если индивид вступает с ней в контакт не обладая моли. Пребывая в контакте со своей целостностью вы не станете жертвой происков Цирцеи. Одиссей не только нейтрализовал Цирцею, но из препятствующей превратил ее в помогающую. Аналогичные процессы мы видим в психологии бессознательного. Если Эго может смело встретиться с тем, что кажется угрожающим и деструктивным в бессознательном, то сам факт такой встречи сделает эту бессознательную энергию доступной для помощи Эго. В то же время миф напоминает нам, что смертный не может вырыть корень моли из земли, это должны сделать боги. Таким образом, помощь приходит божьей милостью, а не по воле Эго.
Важнейший эпизод «Одиссеи» изложен в одиннадцатой песне, называющейся «The Nekyia». Термин nekyia относится к путешествию в потусторонний мир, землю мертвых. После того, как Одиссей провел некоторое время с изменившийся, помогающей Цирцеей, ему было сказано, что прежде чем продолжить свое путешествие, он должен совершить путешествие в потусторонний мир, дабы получить совет от духа провидца Тиресия о том, как ему безопасно добраться домой. Услышав это, Одиссей впал в отчаяние:
«Мне мое милое сердце разбила.
Плакал я, сидя в постели, и сердце мое не желало
Больше жить на земле и видеть сияние солнца.
Долго в постели катался и плакал я.»[xiii]
Такое же отчаяние перед путешествием мы встречаем также в начале трех других известных путешествий души в потусторонний мир. В «Божественной комедии» Данте так описывает начало своей nekyia:
«Земную жизнь дойдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был,о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще»[xiv]
Фауст также оплакивает свою судьбу и даже помышляет о самоубийстве:
«О месяц, ты меня привык
Встречать среди бумаг и книг
В ночных моих трудах, без сна
В углу у этого окна.
О, если б тут твой бледный лик
В последний раз меня застиг!
О, если бы ты с этих пор
Встречал меня на высях гор,
Где феи с эльфами в тумане
Играют в прятки на поляне!
Там, там росой у входа в грот
Я б смыл учености налет!
Но как? Назло своей хандре
Еще я в этой конуре,
Где доступ свету загражден
Цветною росписью окон!
Где запыленные тома
Навалены до потолка;
Где даже утром полутьма
От черной гари ночника;
Где собран в кучу скарб отцов.
Таков твой мир! Твой отчий кров!
И для тебя еще вопрос,
Откуда в сердце этот страх?
Как ты все это перенес
И в заточенье не зачах,
Когда насильственно, взамен
Живых и богом данных сил,
Себя средь этих мертвых стен
Скелетами ты окружил?»[xv]
Вскоре после этого Фауст заключил пакт с Мефистофелем, который является еще один образом спуска в бессознательное.
И еще одно проявление nekyia, четыреста лет спустя мы находим в начале «Моби Дика» и в нем также звучат нотки отчаяния, пустоты и безнадежности:
«Зовите меня Измаил. Несколько лет тому назад - когда именно, неважно - я обнаружил, что в кошельке у меня почти не осталось денег, а на земле неосталось ничего, что могло бы еще занимать меня, и тогда я решил сесть накорабль и поплавать немного, чтоб поглядеть на мир и с его водной стороны.Это у меня проверенный способ развеять тоску и наладить кровообращение. Всякий раз, как я замечаю угрюмые складки в углах своего рта; всякий раз,как в душе у меня воцаряется промозглый, дождливый ноябрь; всякий раз, как я ловлю себя на том, что начал останавливаться перед вывесками гробовщиков и пристраиваться в хвосте каждой встречной похоронной процессии; в особенности же, всякий раз, как ипохондрия настолько овладевает мною, что только мои строгие моральные принципы не позволяют мне, выйдя на улицу, упорно и старательно сбивать с прохожих шляпы, я понимаю, что мне пора отправляться в плавание, и как можно скорее. Это заменяет мне пулю и пистолет. Катон с философическим жестом бросается грудью на меч - я же спокойно поднимаюсь на борт корабля. И ничего удивительного здесь нет. Люди просто не отдают себе в этом отчета, а то ведь многие рано или поздно по-своему начинают испытывать к океану почти такие же чувства, как и я.»[xvi]
Очевидно, что такой опыт – базовый, принципиально важный (англ. fundamental также может быть переведено как врожденный, данный от природы или совершенно необходимый, условие для чего-то), но песнь Одиннадцатая «Одиссеи» является первым четким выражением этого образа, который наиболее полно сознательно познается в рамках глубинной психологии.
Цирцея дала Одиссею четки указания относительно того, как добраться в потусторонний мир: он должен был плыть на край света, к Океану, и сойдя на берег ему необходимо вырыть яму, принести в жертву барана и овцу и дать их крови стечь в яму, тем самым привлекая духов из ада, которые не могут говорить, пока не выпьют крови. Это подходящий образ для описания того, как активируется бессознательное. Если мы мыслим мертвых духов как содержания бессознательного, которые, видимо, мертвы и неактивны, наличествуют только их пустые формы, которые необходимо оживить, дать им энергию, дабы Эго услышало то, что они могут сказать. Эта энергия может исходить только их того, что доступно сознанию, если определенное внимание должно быть выделено этим образам, то его необходимо где-то взять и для этого и предназначено жертвоприношение: индивиду, возможно, придется пожертвовать интересам к определенным внешним объектам, например, чтобы собрать либидо и излить его в бессознательное для его активации.
Одиссей стоял на страже крови и позволял пить ее только тем духам, с которыми хотел говорить. (Психологический процесс не обладает таким контролем над тем, какое содержание будет активироваться) Первым пришел дух недавно погибшего друга – последний опыт смерти был для Одиссея был наиболее доступным. Далее пришла его мертвая мать, а затем – Тиресий, который дал ему детальные инструкции о том, как вернуться на родную Итаку. Далее проследовали другие фигуры. В этой символической сцене мы можем увидеть подлинное отображение того, что Юнг назвал активным воображением, методом, задействующим воображение для исследования содержания бессознательного.
Это настолько богатый и содержательный образ, что Юнг предложил использовать слово «nekyia» как технический термин для обозначения спуска в бессознательное. Ницше использовал этот образ для описания собственного опыта:
«И я был в подземном царстве, как Одиссей, и стану бывать там; чтобы побеседовать с некоторыми из мертвых, я не только принес в жертву барана, но и не пожалел собственной крови. Четыре пары не отказались от меня: Эпикур и Монтень, Гете и Спиноза, Платон и Руссо, Паскаль и Шопенгауэр. Долго блуждал я один, и потому мне нужно столковаться с ними; пусть они отнесутся ко мне снисходительно или строго, их буду я слушать, даже если они сами осуждают друг друга. Что бы я ни говорил, какие бы ни делал заключения, чтобы ни сочинял для себя и для других, мои взоры всегда устремлены на меня. Пусть живые простят мне, но они иногда кажутся мне тенями, такими бледными и отвратительными, такими беспокойными и такими — увы! — жадными до жизни; тогда как те кажутся мне такими живыми, словно после смерти они как бы навсегда утратили усталость жизни! Здесь имеет значение вечная жизненность, т. е. то, что важно в «вечной жизни» и вообще в жизни.»[xvii]
Ницше говорит нам, что он ближе к этим мертвым философам, нежели же к своим современникам, и некая часть внешней адаптации должна быть принесена в жертву, дабы добыть кровь для их оживления. Он напрямую отождествляет себя с Одиссеем во время своей nekyia.
В Риме была выработана своя версия nekyia , настолько близкая к греческой, что некоторые ученные настаивают на том, что «Энеида» Вергилия копирует Гомера – то есть, Одиссей и Эней должны были проходить сквозь аналогичный опыт. Но более достоверным будет предположить, что оба эти эпоса были написаны «из глубин» и затрагивают одни и те же архетипические структуры. Эней должен был спуститься в потусторонний мир дабы посоветоваться с отцом, так же, как Одиссей – чтобы получить совет Тиресия. Энею необходимо было отыскать золотую ветвь в священной роще, которая должна была послужить своего рода паспортом-пропуском – как и в «Одиссее», необходимо было принести жертву. Вергилий пишет:
«Жрица сперва четырех телят для жертвы приводит
С черной спиною и головы им вином окропляет,
Между рогами у них остригает кончики шерсти
И на священный огонь их кладет приношением первым,
Кликами кличет Гекату, богиню Эреба и неба.
Слуги ножи подставляют и теплую кровь собирают в чаши.»[xviii]
После принесения жертвы начинается спуск в потусторонний мир во главе с Сивиллой, жрицей-Анимой, осуществляющей функцию психопомпа. Приведенный отрывок поможет нам погрузится в атмосферу этого путешествия. Сивилла призывает его:
«Ты же входи, извлеки из ножен свой меч! В это время
Мужество нужно тебе, Эней, и крепкое сердце!
Тут исступленно она устремилась к открытой пещере,
Следом за нею Эней таким же бестрепетным шагом...
Скрытые полною тьмой, они шли одиноко сквозь тени,
Через пустые чертоги и Дита подземное царство.
Путь таков по лесам при неверном мерцании лунном,
Если Юпитер сокроет во тьму небеса, и окраску
Черная ночь у предметов земных совершенно отнимет.
Возле верховья, пропасти Орка у самого входа,
Расположились Печаль и Заботы, грызущие сердце,
Бледные там угнездились Недуги, унылая Старость,
Ужас и Голод, на зло наводящий, и гнусная Бедность,
Призраки, страшные видом своим - и Смерть и Страданье,
Единокровный со Смертию Сон и Злорадство за ними,
Возле порога Война, несущая смерть и убийство,
Дальше железный чертог Евменид и Раздор исступленный,
Волос змеиный себе обвязазший кровавой повязкой,
А посредине стоит, многолетние ветви простерши,
Темный огромнейший вяз. Говорят, здесь под каждым листочком
Выбрали место себе пустые и праздные Грезы,
Множество, кроме того, различных диких чудовищ
Возле дверей пребывают: кентавры, двуликие Скиллы,
О ста руках Бриарей и ужасно шипящая гидра,
Лерны Химера, огнями снабженная, тут же горгоны,
Гарпий и Герион, трехтелесный призрак ужасный.
Выхватил меч свой Эней, охваченный страхом внезапным,
И обнаженную сталь направляет на всех подходящих.
Если бы не указала ему премудрая жрица,
Что в оболочке пустой бестелесные призраки бродят,
Бросился б он и мечом поражать стал бы тени напрасно.»[xix]
Это тот же совет, который дан в «Тибетской Книге Мертвых» в котором мертвой душе постоянно напоминается: «Не поддавайся панике, это всего лишь фантомы твоего собственного ума». Эней допустил ошибку и конкретизировал формы, с которыми столкнулся, рассматривал их как реальные, и, его меч, конечно же, был бы бесполезен против них. Он спутал психическую и физическую реальности, что соответствует происходящему при проецировании, когда индивид полагает, что его бессознательный образ как внешний факт, а не как внутренний. Великое видение Энея актуально психологически. Когда Эней встретил своего отца, Анхиза, то хотел узнать у него, каков потусторонний мир и Анхиз дает ему урок о подлинной сути вещей:
"Мыслимо ль это, отец, чтоб отсюда души стремились
Снова подняться на свет и облечься тягостной плотью?
Злая, видно, тоска влечет несчастных на землю!"
"Что ж, и об этом скажу, без ответа тебя не оставлю, —
Начал родитель Анхиз и все рассказал по порядку. —
Землю, небесную твердь и просторы водной равнины,
Лунный блистающий шар, и Титана светоч, и звезды, —
Все питает душа, и дух, по членам разлитый,
Движет весь мир, пронизав его необъятное тело.
Этот союз породил и людей, и зверей, и пернатых,
Рыб и чудовищ морских, сокрытых под мраморной гладью.
Душ семена рождены в небесах и огненной силой
Наделены – но их отягчает косное тело,
Жар их земная плоть, обреченная гибели, гасит.
Вот что рождает в них страх, и страсть, и радость, и муку,
Вот почему из темной тюрьмы они света не видят.
Даже тогда, когда жизнь их в последний час покидает,
Им не дано до конца от зла, от скверны телесной
Освободиться: ведь то, что глубоко в них вкоренилось,
С ними прочно срослось – не остаться надолго не может.
Кару нести потому и должны они все – чтобы мукой
Прошлое зло искупить. Одни, овеваемы ветром,
Будут висеть в пустоте, у других пятно преступленья
Выжжено будет огнем или смыто в пучине бездонной.
Маны любого из нас понесут свое наказанье,
Чтобы немногим затем перейти в простор Элизийский.
Время круг свой замкнет, минуют долгие сроки, —
Вновь обретет чистоту, от земной избавленный порчи,
Душ изначальный огонь, эфирным дыханьем зажженный.
Времени бег круговой отмерит десять столетий, —
Души тогда к Летейским волнам божество призывает,
Чтобы, забыв обо всем, они вернулись под своды
Светлого неба и вновь захотели в тело вселиться.»[xx]
Целью нисхождения в Потусторонний мир - обладающей большой актуальностью для современного психологического опыта и часто в нем присутствующей - является получение чего-то отсутствующего в верхнем мире, обретение некой информации, мудрости. Иногда ее олицетворяет драгоценный камень или другой дорогостоящий артефакт, но чаще это трансцендентальный принцип, как тот, что обрел Эней, выслушав рассказ отца о природе вещей. Соприкосновение Эго с потусторонней «точкой зрения» трансформирует его. Теперь, когда установлена связь со смыслом, жизнь больше не пуста и абсурдна, но воспринимается как фрагмент большей и содержательной картины. Основная идея послания Анхиза Энею в том, что дух порождает всю материю и в основе любого опыта лежит смысл. Эта идея тесно связанна с «Vision of Er» «Государства» Платона, к которому мы обратимся позже.
Тиресий предупредил Одиссея об опасности острова Сирен. Сирены пели так сладко и обольстительно, что любой услышавший их пение моряк неудержимо стремился на их остров, но находил свою смерть на его скалистом берегу. Также Тиресий сказал Одиссею, что если он хочет слушать пение Сирен, то моряки должны привязать его к мачте, а себе уши заткнуть воском. Пение Сирен, услышанное Одиссеем, согласно Гомеру было таковым:
«К нам, Одиссей многославный, великая гордость ахейцев!
Останови свой корабль, чтоб пение наше послушать.
Ибо никто в корабле своем нас без того не минует,
Чтоб не послушать из уст наших льющихся сладостных песен
И не вернуться домой восхищенным и много узнавшим.
Знаем все мы труды, которые в Трое пространной
Волей богов понесли аргивяне, равно как троянцы.
Знаем и то, что на всей происходит земле жизнедарной,»[xxi]
Это было не сексуальное, но духовное и интеллектуальное соблазнение, апеллирующее к желанию обладать всесильным знанием. Сирены мыслились как существа, наделенные абсолютным предвидением и в своих сладких песнях они обещали дать всезнание. У Платона сказано, что Сирены создают музыку небесных сфер, небесную гармонию, порождаемую движением планет[xxii]. Они предлагают трансцендентальное знание, познание архетипического мира, и степень опасности прослушивания их песен соотносима с психологической опасностью быть заманенным в ловушку бессознательного в стремлении познать тайны. Миф предупреждает нас о том, что безопасное восприятие источников божественного знания возможно лишь при условии «плотной привязи» к мачте реальности. В исследовании бессознательного таится опасность: его архетипические символы и образы захватывающи и соблазнительны, они открывают перед нами манящие широкие перспективы, но они способны сокрушить любое Эго, недостаточно «заземленное» в реальности. Этот риск проявляется в поиске трансцендентального опыта в наркотических веществах, из любопытства и желания расширить свои познания, не обладая достаточной приверженностью реальности. Так Юнг говорит о своей встрече с бессознательным в работе «Воспоминания, сновидения, размышления»:
«Подвергая себя этому рискованному эксперименту, я понимал, что нужна точка опоры, которая находилась бы в "этом мире", и такой опорой были моя семья и моя работа. Я как никогда нуждался в чем-то нормальном, самоочевидном, что составляло бы противоположность всему странному в моем внутреннем мире. Семья и работа оставались спокойной гаванью, куда я всегда мог вернуться, напоминали мне, что я реально присутствую в этом мире, что я такой же человек, как все. Погружаясь в бессознательное, я временами чувствовал, что могу сойти с круга. Но я знал, что у меня есть диплом врача и я должен помогать больным, что у меня жена и пятеро детей, что я живу в Кюснахте на Озерной улице 228, - все это было той очевидностью, от которой я не мог уйти. Ежедневно я убеждался в том, что на самом деле существую и что я не легкий лист, колеблемый порывами духовных бурь, как это случилось с Ницше. Ницше утратил почву под ногами, поскольку у него не было ничего, кроме собственных мыслей, и те имели над ним куда больше власти, нежели он над ними. У Ницше не было корней, он парил над землей и потому впадал в крайности. Такой неадекватности я страшился, стараясь представить себя в этом мире, и в этой жизни. Какой бы бездонной ни была глубина моего погружения в бессознательное, куда бы ни увлекали меня фантазии, я всегда знал: все мной переживаемое - реальная жизнь, и я должен наполнить ее смыслом.»[xxiii]
Это была мачта, к которой был привязан Юнг, что и позволило ему совершить свою собственную nekyia и прослушать песни сирен, не будучи уничтоженным ими.
У этого образа много отголосков. Даже в Средневековье Одиссея, привязанного к мачте, сравнивали с Христом на кресте. Алхимический образ меркуриального змея, прибитого или приколотого к дереву, соотносится с операцией coagulation в алхимии, которая связана с проявлением конкретной реальности, а, следовательно, с воплощением в отдельной и определенной форме; только в таких условиях можно безопасно слушать музыку сфер. Любой ищущий религиозного опыта, но не принимающий во внимание эти факты, может пасть жертвой губительного соблазнения при встрече с Сиренами.
Одиссею и его команде было необходимо пройти между Сциллой и Харибдой, кои являют собой знаменитый образ противоположностей. Харибда, феминный монстр, была всасывающим водоворотом, а Сцилла – собакообразным существом, обитавшим в пещере на высокой скале, она могла выхватывать моряков с палубы и пожирать их. Не было иного варианта прохождения между ними – только посредине, избегая водоворота с одной стороны и чудовища-людоеда с другой, и для нас это предстает явным указанием на то, что идентификация с какой либо противоположностью из пары или односторонний дисбаланс, большая приверженность одной из них губительны для путешествия. Эту концепцию следования срединному пути, выраженную в ранних мифах, подхватили философы и писатели, она заняла центральное место в мудрости древних греков. Например, Платон говорит: «[Позвольте человеку узнать] как всегда выбирать … жизнь, которая избегает излишеств в любом направлении этой жизни, и возможно, грядущей, это величайшее счастье для человека.»[xxiv] А также: «Правильный жизненный путь – это не погоня за удовольствием и не избегание боли, но удовлетворенность промежуточным состоянием, которому я дал имя милосердие.»[xxv] Срединный путь, пролегающий между противоположностями – это путь развития. Идентификация себя с любой из пары противоположностей может парализовать. Будучи пойманым этим конфликтом индивид не может продолжать свое развитие, так как он проживает архетипическую роль вместо своей собственной уникальности, уникальность же вне противоположностей и в этой ситуации она не может быть реализована. В основе мудрости срединного пути лежит встроенная компенсаторная функция психики, которая постоянно проявляется в снах; всякий раз, когда у сознательной личности возникает тенденция к односторонности или дисбалансу, бессознательное стремится вернуть равновесие. Всегда присутствует стремление к срединному пути, пути между Сциллой и Харибдой.
Далее последовал эпизод на острове Гелиоса, где команда Одиссея похитила священный скот. Тиресий предупреждал об этом Одиссея, и он говорил своей команде не трогать быков, но моряки были голодны и убили несколько быков из стада. Наказанием за это деяние был яростный шторм, в котором Одиссей потерял все: последний корабль, команду, его самого чуть не засосала Харибда. Ухватившись за смоковницу ему удалось спастись, он несколько дней дрейфовал в море, пока его не выбросило на остров Калипсо. Таков был результат гордыни, присвоения собственности богов.
Калипсо оказалась позитивной фигурой: она дала ему воду, пищу и любовь, у них даже были совместные дети и он был счастлив. Одиссей уцелел, Калипсо обещала ему вечную юность и бессмертие, что искушало его отказаться от возвращения домой. Однако, со временем жизнь на острове начала казаться ему заточением и Калипсо не хотела отпускать его. Спасение снова пришло в обличии Гермеса, который принес указ Зевса, приказывающий отпустить Одиссея. Он построил плот, запасся продовольствием и отправился в путь – на встречу финальному ужасающему шторму. Плот Одиссея был разрушен, он снова был на волосок от смерти. Но морская богиня Ино дала ему свою вуаль, дабы помочь выжить в бушующем море. Об образе этой ситуации Фридрих Гельдерлин сказал так: «Где есть опасность – там также прорастает спасительная сила.»[xxvi] В момент наибольшего бессознательного потрясения, когда море готово было поглотить Одиссея и все его предприятие, из моря пришла сама Ино, сжалившаяся над ним, бессознательное спасло Одиссея само от себя же, иначе говоря.
Одиссей прибыл на остров Феакий, где был гостеприимно встречен. После того, как он поведал свою историю, феакийцы согласились помочь ему добраться домой, дав один из своих чудо-кораблей, которым не нужно было управлять. Феакийцы ему сказали:
«Имя скажи нам, каким тебя мать и отец называли
Вместе со всеми, кто в городе жил и вкруг города также.
Нет никого совершенно, как только на свет он родится,
Средь благородных иль низких людей, кто бы был безымянным.
Каждому, только родивши, дают уж родители имя.
Так назови же мне землю свою, государство и город,
Чтобы, тебя отвозя, туда свою мысль направляли
Наши суда: у феаков на них не имеется кормчих,
Нет и руля, как у всех остальных кораблей мореходных.
Сами они понимают и мысли мужей и стремленья,
Знают и все города и все плодоносные нивы
Смертных людей; через бездны морские, сквозь мглу и туманы
Быстро мчатся они и все ж не боятся нисколько
Вред на волнах претерпеть или в море от бури погибнуть.»[xxvii]
Этот образ говорит нам о том, что Одиссей достиг точки, аналогичной нахождению в поле действия сильного магнита: достаточно достигнуть определенной зоны и все остальное произойдет автоматически. С точки зрения психологии мы можем предположить, что Одиссей вошел в контакт с автономным процессом развития. Предложению корабля предшествовала необходимость назвать свое имя, как будто установление идентичности является важным моментом и это еще один важный мотив. Когда достигнута определенная точка, требуется особая демонстрация идентичности, будь то паспорт, подпись или отпечаток пальца, и в этом, конечно же, проявляется суть процесса индивидуации – в полной реализации идентичности личности. Также следует обратить внимание на место, в котором Одиссей высадился на Итаке – в Пещере Нимф. Гомер описывает его так:
«Есть в итакийской стране залив один превосходный
Старца морского Форкина. У входа его выдаются
Два обрывистых мыса, отлого спускаясь к заливу.
Мысы залив защищают снаружи от поднятых бурей
Яростных волн. И корабль крепкопалубный, с моря зашедши
В этот залив на стоянку, без привязи всякой стоит в нем.
Где заливу конец, длиннолистая есть там олива.
Возле оливы - пещера прелестная, полная мрака.
В ней - святилище нимф; наядами их называют.
Много находится в этой пещере амфор и кратеров
Каменных. Пчелы туда запасы свои собирают.
Много и каменных длинных станков, на которых наяды
Ткут одеянья прекрасные цвета морского пурпура.
Вечно журчит там вода ключевая. В пещере два входа:
Людям один только вход, обращенный на север, доступен.
Вход, обращенный на юг, - для бессмертных богов. И дорогой
Этою люди не ходят, она для богов лишь открыта.»[xxviii]
Хотя этот образ и не раскрыт полностью у Гомера, древнее воображение проецировало на эту пещеру большую значимость. В эссе о символическом значении Пещеры Нимф Порфирий[xxix] описывает ее как место встречи неба и земли, где души спускаются с небес к северной двери и обретают тела, которые сбрасывают у южной двери, возносясь в свою небесную обитель. Можно сказать, что эта пещера – пуп мира, где дух и материя взаимопроникают друг в друга, и все эти образы являются частью феноменологии Самости. Следовательно, Одиссей наконец-то прибыл вместо перехода между небом и землей. Когда мы полагаем, что это древняя проекция образа, мы можем найти смысл в том факте, что Одиссей должен был высадиться на своем родном острове в месте, считавшимся границей трансперсональной и индивидуальной сфер – психологически это граница между объективной и индивидуальной психикой. По возвращении Одиссей воссоединяется с Пенелопой – это финальный образ coniunctio, союз Одиссея и его вновь обретенной после долгой разлуки жены.
[i] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь девятая, строки 39-60.
[ii] К.Г. Юнг «Структура и динамика психического», пар. 778
[iii] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь девятая, строки 94-99.
[iv] Альфред Теннисон «Вкушающие лотос», перевод К.Д. Бальмонт, строки 37-45
[v] К.Г. Юнг «Практика психотерапии», cw 16 (1974), пар. 489.
[vi] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь девятая, строки 106-115.
[vii] Гесиод «Труды и дни», перевод В. Вересаев, 112,-122.
[viii] Э. Нойманн «Происхождение и развитие сознания», параграф 266-275
[ix] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь десятая, строки 289-298.
[x] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь десятая, строки 302-306.
[xi] Клеанф, цит. по Hugo Rahner, Greek Myths and Christian Mystery (New York: Biblo and Tannen, 1971), стр 193.
[xii] Гераклит, Hugo Rahner, Greek Myths and Christian Mystery (New York: Biblo and Tannen, 1971), стр. 194.
[xiii] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь десятая, строки 496-498.
[xiv] Данте Алигьери «Божественная комедия», перевод М. Лозинского, Ад, строки 1-7.
[xv] Иоганн Гёте «Фауст», перевод Б. Пастернак, «Ночь»
[xvi] Герман Мелвилл «Моби Дик или Белый кит», перевод И.Бернштейн, глава 1.
[xvii] Фридрих Ницше «Смешанные мнения и изречения»
[xviii] Вергилий «Энеида», перевод Н.Ф. Дератани, Н.А. Тимофеевой, песня шестая, строки 243 – 249.
[xix] Вергилий «Энеида», перевод Н.Ф. Дератани, Н.А. Тимофеевой, песня шестая, строки 260 - 294.
[xx] Вергилий «Энеида», перевод Н.Ф. Дератани, Н.А. Тимофеевой, песня шестая, строки 724-751.
[xxi] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь двенадцатая, строки 184-191.
[xxii] Платон «Государство», перевод А. Егунов, книга десятая
[xxiii] К.Г. Юнг «Воспоминания, сновидения, размышления», перевод В. Поликарпов.
[xxiv] Платон «Государство», перевод А. Егунов, книга десятая
[xxv] Платон «Закон. Собрание диалогов»
[xxvi] Woaber Gefahr ist, Wachst Das Rettende auch. Translated by the author from Friedrich Holderlin, “Patmos,” in Poems and Fragments (Ann Arbor: Univ. of Michigan Press, 1967), p. 462.
[xxvii] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь восьмая, строки 550-563.
[xxviii] Гомер «Одиссея», перевод В.Вересаева, песнь тринадцатая, строки 96-112.
[xxix] Порфирий «Пещера Нимф».