06.05.2013
0

Поделиться

Вступление…………

Энтони Стивенс

«Возвращение к архетипу: обновленная, естественная история Самости».

Возвращение к архетипу

«Архетип: Естественная история Самости», впервые опубликованная в 1982, была книгой инновационной: поскольку являлась первой в ряду исследований связей между архетипами Юнга и эволюционными дисциплинами, такими как этология и социобиология, а так же превосходное введение в понятие архетипа как с точки зрения теории, так и в практическом применении.

«Архетипы коллективного бессознательного» Карла Густава Юнга традиционно остались собственностью аналитической психологии и как правило, отклонялись учеными как «мистические». Но сам Юнг описал их как биологические объекты, которые, если они существуют вообще, должны поддаваться эмпирическому исследованию. В работе Боулби и Лоренца, и в недавних исследованиях двустороннего мозга, доктор Энтони Стивенс обнаружил ключ к открытию этого долго игнорируемого научного подхода к архетипам, первоначально предусмотренного самим Юнгом. Наконец, в творческом порыве ему удалось методом «перекрёстного опыления» объединить психиатрию с психологией, этологией и биологией. В результате чего, наука о поведении человека значительно обогатилась.

В этом пересмотренном и обновленном издании Энтони Стивенс рассматривает огромные культурные, социальные и интеллектуальные изменения, которые имели место быть за прошедшие 20 лет. Изменения, внесенные в книгу, включают в себя:

• Обновленную главу по «Архетипам Маскулинного и Феминного» (The Archetypal Masculine and Feminine), отражающую недавние результаты исследований и разработок в области мышления феминисток

• Комментарий относительно внедрения нео-Дарвинистских взглядов в психологию и психиатрию

• Анализ того, что произошло с архетипом за последние 20 лет с точки зрения нашего понимания и наших реакций на него.

Энтони Стивенс работал Юнгианским аналитиком в течение последних тридцати лет и является опытным психиатром. В числе других его работ — «On Jung» (1990), «Ariadne’s Clue: A Guide to the Symbols of Humankind» (1998), и совместная работа с Джоном Прайсом «Evolutionary Psychiatry: A New Beginning (second edition)» (2000).

Возвращение к архетипу: Обновленная Естественная история Самости

Энтони Стивенс

Книга посвящается Питеру Фрэнсису Скотту и Ирен Чамперноун

Благодарности

Я хотел бы выразить мою благодарность: Basic Books Inc., Нью-Йорк, и издательству Hogarth, Лондон, за разрешение на цитирование из «Привязанность и утрата», Том 1, «Привязанность» Джона Боулби; Harcourt Brace Jovanovich Inc., Нью-Йорк, и Methuen & Co., Лондон, за разрешение на цитирование из «Оборотная сторона зеркала» Конрада Лоренца; издательству Принстонского университета, Принстону, Нью-Джерси, и Brunner-Routledge, Лондон, за разрешение на цитирование из «Собрание сочинений К.Г. Юнга»; и Random House Inc., Нью-Йорк, за разрешение на цитирование из «Воспоминания, сновидения, размышления» отредактированных Аниэлой Яффе.

Я также обязан доктору Эдварду Ф. Эдиндгеру, Фонду К.Г. Юнга за Аналитическая Психология, Нью-Йорк, и G.P.Putnam’s Sons, Нью-Йорка, за разрешение использовать диаграмму на странице 112; и доктору Полу Маклину и Университетскому издательству Торонто, Торонто, за разрешение воспроизвести рисунок 13.4 со страницы 305.

Я хотел бы выразить свою бесконечную благодарность покойному доктору Спиросу Доксиэдису из Института Здоровья детей в Афинах, детям и служебному персоналу Центра Младенцев Metera, покойному доктору Джону Боулби и коллегам из Лондона.

Attachment Seminars, и моим пациентам в Лондоне и Девоне, за полученный мною богатый опыт, который и отразился в книге. Моя особая благодарность — ‘Клиффу’, ‘Колину’, ‘Тэнкреду’ и ‘Хэмишу’.

Еще раз должен поблагодарить своего секретаря, верную и преданную Норму Ласкомб, за ее неизменную работоспособность и хорошее настроение, и за корректировку черновиков этого нового выпуска. Теплое спасибо также идет редакторскому коллективу Brunner-Routledge, которые сделали все возможное для осуществления моих замыслов и сделали приятной работу над этим исправленным изданием. За доброту, любезность и дружеский анализ я должен особенно поблагодарить Кейт Хоуз, Мэнди Коллисон, Джоанн Форшоу и Доминика Хаммонда.

Заметки читателю

Для привлечения широкой аудитории я приложил все усилия, чтобы избежать жаргона. Конечно, было невозможно совсем избежать особых терминов, но там, где я был вынужден их использовать, я истолковал их в том месте, где они встречаются впервые. Если ваша память не всегда вам верна, вы можете найти их значения в словаре в конце книги.

Если вас пугают теории и вы захотите пропустить Первую часть и перейти прямо от «Авторского введения» к архетипу семьи, я очень надеюсь, что вы устоите от соблазна сделать это, ведь материал, содержащийся между страницами 1 и 88, сам по себе захватывающий и важный; более того, это крайне важно для понимания того, как микроистория одного индивида привязана к макроистории всего человечества, это тот фундамент, на котором строятся все мои доказательства (или же рушится).

Предисловие

В этом исправленном издании моей первой книги «Архетип: естественная история себя» я старался принять во внимание огромные культурные, социальные и интеллектуальные изменения, которые произошли с тех пор, как она была написана 20 лет назад. Не считая встречающихся корректировок времени и добавления сносок и ссылок, я оставил оригинальный текст таким же, каким он был в первом издании, предпочитая добавлять ‘обновленный’ раздел в конце каждой главы, и ‘Личное послесловие’ в конце книги для ознакомления читателя с воздействием, которое эти изменения произвели на архетипическую теорию (и возможное влияние на них самих архетипов).

Исключением является Глава 11, «Архетипы Маскулинного и Феминного», где я должен был сделать несколько изменений в свете более свежих результатов исследований и разработок в области мышления феминисток. Идея, бывшая столь популярной в 1970-ых и 1980-ых, что мужчины и женщины в психологическом отношении идентичны, утратила свою былую ценность. Будучи некогда центральной доктриной феминизма, она была отклонена новой школой феминисток — ‘феминистское различие’ — которые сошлись на идее, что есть несколько важных различий между мужчинами и женщинами, не связанных с социальными стереотипами, наложенными на них. Это именно так, поскольку, как мы сможем увидеть, объективных фактов для существования таких различий теперь предостаточно.

Возможно, самым важным событием за эту пару десятилетий было внедрение нео-дарвинистских эволюционных взглядов в психологию и психиатрию, в корне изменившее наш взгляд на человеческую природу. Это — революция, которую Юнг приветствовал бы, но его последователи, по большей части, кажется, не заметили. Разъяснительная способность дарвинизма значительна: это проливает свет на хаотическую сложность современного психологического и психиатрического теоретизирования, и последствия этого относительно Юнговской психологии глубоки и перспективны.

Результаты двух новых дисциплин, эволюционной психологии и эволюционной психиатрии, никоим образом не противоречат и не заменяют подлинную способность проникновения в суть Юнговской природы и влияния архетипов, которые составляют человеческое коллективное бессознательное: напротив, они подтверждают и укрепляют их. Они подтверждают, что человеческий опыт и поведение человека — сложный продукт экологических и наследственных сил. Окружающая среда активирует архетип, который становится посредником между опытом и поведением. Архетипы как промежуточные звенья между генами и опытом: они являют собой схемы организации, по которым врожденное становится личным. Как высказался Джеймс Хиллман (1975), суть Юнговского подхода в том, что это ‘архетипично’: архетип это ‘онтологический фундамент Юнговской концепции’.

На протяжении почти всего двадцатого века было модно фокусировать внимание на экологических влияниях и игнорировать при этом наследственные. Это одна из причин, по которой теория Юнга об архетипах, постулирующая врожденные структуры, была проигнорирована или отклонена. Теперь, когда наследственным силам уделяется столько же внимания, сколько факторам окружающей среды, стало очевидным, что Юнг был прав. Это имеет большое значение для выживания аналитической психологии как специальной терапевтической дисциплины, переживающей суровую критику, чьи теоретические права исследуются тщательно и с недоверием.

То, что изучает эволюционная психология, является психическим единством человечества. Это не сокращённый универсализм, как предположили некоторые критики, а попытка основать те психические структуры и функции, те стратегии и цели, которые всех нас роднят с точки зрения человечества. Не преуменьшая нашу уникальность как личности и не делая нас пленниками своих же генов, эта перспектива позволяет нам с более глубоким пониманием рассматривать способы, которыми люди, живущие в разной экологической среде, прорабатывают сложные варианты на схожих наборах архетипичных тем. Как гениальность Моцарта или Бетховена становится очевидной по мере того, как они начинают развивать музыкальную форму чудесными инновационными способами, так и врожденный творческий потенциал человеческой психики раскрывается, когда мы понимаем, что может сделать этот потенциал с основными архетипами, которыми он наделен.

Архитипическая теория важна не только для практики аналитической терапии, но также и для понимания того, что происходит с нашей культурой. За последние несколько десятилетий мы превратили наше общество в анархическую лабораторию, где архетипические структуры, участвующие в образовании пар, в заботе о детях и в социальном регулировании, испытываются до критического состояния. Наша цивилизация беспрецедентно нарушает архетипичные императивы. Любого, кто обладает установившимся надличностным представлением, тревожит вопрос относительно того, как далеко мы можем продолжать двигаться в этом направлении, не подвергаясь при этом ужасающим последствиям как на личном, так и на коллективном уровнях. При такой распространяющейся культурной неуверенности становится крайне необходимым осознание основополагающей архетипической потребности и возможностей человечества.

Поскольку эволюционная парадигма достигла того, что в некоторой степени узурпировала архетипичную теорию, можно утверждать, что мы должны оставить термин ‘архетип’ в пользу более современной чеканки, такой как ‘алгоритм’, ‘модальность’, или ‘выделенный психологический механизм’. Я не сделал этого, потому что архетип — более широкий термин: он захватывает не только нейрофизические структуры, но и эмоциональные и духовные, связанные с ними, а так же модели поведения, из которого они происходят. Кроме того, это — Юнговский анализ так же, как эволюционный или антропологический анализ. Поэтому я продолжаю использовать термин в соответствии с одноименным названием этой книги. Я остался верным формулировкам Юнга потому что думаю, что его определение условий человеческого существования остается чрезвычайно правильным — как в смысле того, кем и чем мы являемся, так и в смысле того, что может с нами произойти. Большая часть того, что произошло, начиная с момента его смерти, объяснима с точки зрения теоретического аппарата, который он нам и оставил. Цель этого нового издания «Возвращение к Архетипу», состоит в том, чтобы проследить, что же произошло с архетипом за прошедшие 20 лет с точки зрения нашего понимания его и наших ответов на него, чтобы разобраться в этих вековых движущих силах, которые не доступны напрямую для субъективного познания.

Авторское введение

На склонах горы Парнис, сразу за пределами Афин, есть необычное учереждение для нежелательных детей под названием Центр «детей Метера». Название «Метера» («Мать» на современном греческом) тщательно выбиралось теми, кто там работает, чтобы показать убежденность, что центр для проживания и ухода за детьми сможет успешно существовать и функционировать, только если он выполняет функцию матери. Со времени, когда Метера открылась в середине 1950-ых, ее заявленная политика состояла в том, чтобы предоставить каждому ребенку, до тех пор пока Метера была их домом, мать с которой они могли бы разделить теплоту, близость, длительные отношения, которые являются обязательными для нормального развития человека.

Когда я ездил в Грецию в 1966, чтобы изучить формирование привязанностей в детстве, там было столько же медсестер из Метера, сколько было и детей: приблизительно за 100 детьми присматривал штат из 36 квалифицированных сестер и 60 студентов-медиков, вся продукция была собственностью школы Центра по уходу. Но несмотря на это довольно большое количество людей, атмосфера там была теплой и дружественной. Бездушной анонимности традиционных учреждений избежали, разделяя медсестер и детей в малочисленные автономные группы, каждая из которых находилась в одном из восьми отдельных павильонов. В каждом павильоне было по двенадцать детей. Их кровати были размещены в четырех отделениях, которые были разделены между собой перегородкой приблизительно три фута высотой. К каждому отделению были приставлены одна из четырех медсестер-выпускниц, которые жили в павильоне с детьми. Выпускницы назывались матерями-медсестрами, и каждая посвящала себя исключительно трем детям в своём отделении или «боксе», так медсестры называли его, используя английское слово.

На тот момент, в Метера заведующей была англичанка, которая являлась ярым сторонником системы «боксов». Мало того, что она назначала мать-медсестру на каждый бокс, но она также приставляла двух студенток-медсестер, чтобы помочь матери-медсестре в заботе о ее трех детях. Живая, прямолинейная женщина с орлиными характером, быстрыми похожими на птичьи движениями и острыми, сверкающими глазами, медсестра напоминала неусыпного, но весьма доброжелательного орла: на ее ежедневных обходах она заходила в каждый павильон, проверяя, что он работал так, чтобы она была довольна и «клевала» любую медсестру, если видела что та проявляла внимание к детям не из своего бокса. В результате я отметил, что медицинский и старший сестринский персонал был удовлетворен тем, что каждый ребенок получал полную заботу от небольшого числа женщин — это выглядело как обычная греческая семья, в которой о ребенке заботятся его мать, бабушка и старшие сестры. Это казалось замечательной организацией.

Однако, в течение нескольких дней после начала моего исследования мне стало ясно, что единственное почему система «боксов» работала нормально, были постоянные обходы заведующей. Как только она покидала павильон ее точная теоретическая классификация превращалась во всеобщую мешанину. Медсестры и дети становились взаимозаменяемыми, так, что в течение нескольких часов — при условии, что мать-медсестра оставалась в ореоле ее орлиного гнезда — каждая медсестра входила в контакт с фактически каждым ребенком в павильоне. Форма материнского марксизма, в котором правление было разделено — от каждого по способности, каждому по потребности. Если ребенка нужно покормить, успокоить или вытереть нос, то это делала самая близкая к ребенку медсестра, а не та, которая была фактически приставлена к ребенку как «мать».

Я решил тщательно пронаблюдать, что будет происходить, и обнаружил, что в течении месяца, каждый ребенок в Метера независимо от того, в каком павильоне он был, в среднем был покормлен 15 разными медсестрами, 7 разных медсестер купали его, 10 укладывали спать и 10 разных сестер будили его утром. Было очевидно, что ребенок получал множественное материнское внимание по беспрецедентной шкале, которая просто недопустима для существования нашего вида. Никогда во всей истории материнства не было так, чтобы так мало детей, получали так много, от такого большого количества женщин.

Это открытие взволновало меня. Поскольку я понял, что попал в ситуацию, которая благоприятствовала тому, чтобы проверить две конкурирующих теории, которые были тогда предметом жарких и нерешенных споров. Это было удачей такой, какая редко случается за всю жизнь исследователя, и когда я пошел в Метера, то даже не представлял, что со мной произойдет. Позвольте мне объяснять.

Теория, согласно которой полагалось, что дети становятся привязаны к тем, кто заботится о них подвергалась критике. Вплоть до конца 1950-х годов было принято изучать детскую привязанность, как фактически и все другие формы поведения человека, методом «выработки инструментального условного рефлекса», связанным с естественными поощрениями и наказаниями: присутствие смотрителя и поведение воспитанника в качестве вознаграждения, и отсутствие или нехватка материнского внимания в качестве наказания. Как и с большинством теорий, поддержанных академическими психологами того времени, основным вознаграждением, которое, как считают, было ответственно за выявление детской привязанности, была еда, и, как следствие, это получило название теория привязанности. Фактически все психологи, психиатры и психоаналитики приняли теорию привязанности как факт, и это не подвергалось сомнению в течение многих десятилетий.

Затем, в 1958 году британский психиатр Джон Боулби опубликовал работу, ныне известную как «Природа связи ребенка с его матерью», в которой он раскритиковал существующую теорию привязанности, предложив вместо этого, теорию, согласно которой дети оказываются привязанными к своим матерям, а матери – к своим детям, не столько в результате социального научения, сколько инстинктивно. У матерей и детей нет нужды учиться любить друг друга: они запрограммированы на это с самого рождения. Формирование привязанностей у матери и её ребёнка — прямое выражение генетического наследия наших разновидностей.

Было бы неточным описать академическую реакцию на статью Боулби как неодобрительную критику; ярость будет ближе к истине. Его теория нарушила слишком много желанных предположений, чтобы быть спокойно воспринятой. Во-первых, термин «инстинкт» стал недопустимым для академических психологов, которые настаивали на том, что врожденные факторы играли минимальную роль в поведении людей. И во-вторых, в продвижении своей теории Боулби провел параллели между человеческой привязанностью и тем, что происходит у млекопитающих и птиц. Многие спорили, что такие сравнения были неуместными, так как поведение человека слишком пластично и слишком восприимчиво к факторам окружающей среды, чтобы иметь любое сходство с поведением низших видов.

Это был второй фактор, расстроивший академиков, которые выступили против готовности, с которой Боулби заимствовал понятия у относительно новой науки об этологии (исследование моделей поведения в организмах, живущих в своей естественной среде), и применил их к человеческой психологии. Но Боулби был непреклонен в том, что такие сравнения между различными разновидностями были биологически допустимы; и в качестве опровержения теории привязанности он смог привести много примеров из этологической литературы о существовании крепкой связи между матерью и ребёнком, и эта связь сформировалась через механизмы, не имеющие отношение к поощрению едой, и выработалась в отсутствии каких-либо обычных вознаграждений, как полагали ранее обучающиеся теоретики.

К тому времени, как я начал свои исследования в Метера, несколько рабочих опубликовали открытия, соответствовавшие теории Боулби. Например, доктор Мэри Эйнсворт (1963) из университета Вирджинии, доктор Рудольф Шаффер и доктор П.Е. Эмерсон (1964) из Глазго независимо описали формирование сильных привязанностей детей к взрослым, которые не участвовали в их кормлении. Но в целом обитатели университетских факультетов психологии по всему миру остались невосприимчивы к идеям Боулби, предпочитая полагать, вместе с известной дочерью Фрейда, Анной, что человеческий ребенок учится привязанности к своей матери, потому что она — его основной источник орального удовлетворения: «Когда силы восприятия позволяют ребенку формировать концепцию человека, при помощи которого он питается,» — писала она (1946), «его любовь передаётся поставщику еды.»

Это представление было полностью подтверждено американскими психиатрами Доллардом и Миллером, которые писали (1950):

На первом году жизни ребенок получает сигналы от матери, связанные с едой в качестве основного вознаграждения в более чем 2,000 случаев. Между тем, мать и другие люди содействуют многим другим потребностям. Вообще есть взаимосвязь между отсутствием людей и продлением страдания от голода, простуды, боли и других стимуляторов; появление человека связано с сокращением этих импульсов. Поэтому предоставлены надлежащие условия для того, чтобы ребенок учился придавать ценность множеству сигналов от близости матери и других взрослых …. И будет разумным выдвинуть гипотезу о мотивации человеческой общительности, зависимости, потребности в получении и выказывании привязанности, и желания получения одобрения от других.

Такой взгляд был по-прежнему довольно весомым.

Следовательно, они были конкурирующими теориями, существовавшими в то время. Хотя «этологическая» теория Боулби набирала силу, у теории привязанности все еще было большее число сторонников. Именно на фоне этого противоречия я осознал свою удачу в том, что оказался в детском центре Метера в то самое время. Я сразу понял, что богатая полиматрица (множественное материнство) окружения, господствующая в Метера, предоставит мне уникальную возможность проверить сравнительную справедливость этих двух теорий.

Я рассуждал так: если бы теория привязанности была эффективна, то дети, воспитанные несколькими матерями, сформировали бы разнообразные привязанности. Дети Метера стали бы привязаны ко всем медсестрам, которые регулярно заботились о них. Более того, медсестры, к которым ребенок прикреплен, обязательно бы примкнули к иерархии предпочтения, а наверху иерархии были бы те медсестры, которые лучше накормили.

С другой стороны, если бы была действительна теория Боулби, то результат очень бы отличался. В сложившейся ситуации, в которой развились наши виды (этологи называют ее «средой эволюционной адаптации»), женщины, ответственные за заботу ребенка, были бы немногочисленны (обычно мать и несколько близких родственников), и врожденный механизм, управляющий развитием привязанности, будет иметь тенденцию сосредотачиваться только на одном или двух персонах. Тенденцию к определенной врожденной системе поведения, при которой в цели выбирается конкретный человек или небольшая группа людей, Боулби считал биологической особенностью наших видов, и дал ей имя: он назвал это монотропией. Следовательно, если бы Боулби был прав, то ребенок из Метера не стал бы привязываться к большинству своих смотрителей, как предсказывала теория привязанности, а выказал бы явное предпочтение одной медсестре среди всех остальных.

Это было чудесно. Все, что я должен был сделать, это выбрать группу детей и вести регулярные наблюдения за их социальным прогрессом. Я выбрал двадцать четыре одиноких ребенка, в возрасте трех месяцев и старше, и начал регистрировать их взаимодействия с их медсестрами. За шесть месяцев я собрал достаточно данных, чтобы установить вне сомнения, что, не привязываясь ко всем медсестрам, три четверти детей отдали предпочтение только одной из всех остальных. Даже по самым строгим статистическим критериям принцип монотропии Боулби был подтвержден.

Большинство детей проявили свои предпочтения на восьмом или девятом месяце жизни (то есть приблизительно в том же самом возрасте, в котором выращенные в семье дети выказывают недвусмысленные признаки конкретных привязанностей к своим матерям путем распознавания). Шестеро из детей не проявили конкретной привязанности, это верно, но это было, вероятно, потому что большинство из них покинули Метера по причине усыновления прежде, чем они достигли возраста, в котором конкретная привязанность становится очевидной.

Недействительность теории привязанности подтверждало ещё мое открытие, заключавшееся в том, что не менее одной трети детей привязалась к медсестрам, которые сделали мало или совсем ничего по уходу за ребенком прежде, чем была сформирована привязанность. Медсестра всегда делала намного больше для ребенка — обычно это потому, что она пришла, чтобы оправдать привязанность, но также и потому, что ребенок будет отказываться от ухода за собой другими медсестрами в её присутствии. Решающие факторы во взаимодействии конкретной медсестры с конкретным ребенком были не столько связаны с обычным кормлением, сколько с игрой, физическим контактом и социальным взаимодействием; весь процесс был более сродни влюбленности через взаимное восхищение и влечение, и совсем не походил на «выработку инструментального условного рефлекса». Я был также очарован открытием, что в некоторых случаях ребенок, привязывался к медсестре, которая была официально назначена заведующей, как его «мать-медсестра». Привязанности не случаются по заказу. В вопросах сердца законов не существует.

Интеллектуальные последствия этого исследования были для меня намного важнее, чем какой-либо вклад, который моя работа, возможно, внесла в копилку человеческих знаний. Это убедило меня, что человеческая психология, как зоопсихология, зависит от генетических факторов так же, как и от факторов окружающей среды. Мы запрограммированы с рождения формировать привязанности; и, как позже расскажу в Главе 6, программа действует исходя из априорного предположения, что наше рождение происходит в лоне семьи, где мать будет являться основным источником заботы и главным объектом привязанности.

Без всякого желания отдать свой голос хору протеста против применения этологической концепции для изучения поведения человека, я начал рассматривать этологический подход как возможность для психологии высвободиться от бихевиористов и нео-бихевиористов, в рабстве которых она томилась в течение более чем половины столетия, и это меня ободрило.

В свои двадцать лет я провел четыре драгоценных года своей жизни в, главным образом, удручающем исследовании академической («экспериментальной») психологии. Как и многие идеалистические молодые люди, я пошел в университет, полагая, что ‘надлежащее исследование человечества лежит через человека’, и что современная наука о психологии просто обязана обладать «ключами»; и, как и большинство из них, я был разочарован. Мы обнаружили, что психология обладала немногими ключами, и двери, которые они открывали, вели в довольно мрачные палаты. Несмотря на более чем 70 лет усилий, психология была все еще далека от своего стремления стать представительной наукой, во многом из-за нехватки какого-либо намёка на фундамент, на котором можно было бы базироваться, но также и из-за попытки подражать неправильным моделям, задуманным больше как ответвление физики, чем как неотъемлемая часть биологии. Десятилетние исследование подарило множество разрозненных открытий, но пока еще не существовало никакой последовательной нити, чтобы связать их всех воедино.

Не обладая никакой базой в биологической сфере, психология могла только предоставить себе подобие последовательности, прибегнув к квази-теологической уловке и создав догму, отказ от которой для верующих означал бы ересь[1]. В лабораториях психологии и лекционных отделениях университетов всего Западного мира, форма нео-бихевиористического фундаментализма преобладала, и это было самоубийством в академических кругах. Таким образом, это было предметом веры, что структура личности должна быть изучена с чистого листа (то есть, без учета структуры, не принимая во внимание заложенную программу и наследственность, всё приписывалось опыту), и что в жизни не существует никаких определяющих принципов кроме нескольких «движущих сил» и известных «законов обучения».

Будучи студентом, сначала в Рединговском университете и позже в Оксфорде, куда я пошел изучать медицину и психологию, я счел их обе весьма утомительными. Из-за одержимости физикой — модель исследовалась только в качестве материального явления, лишенного сознания, чувств и воли — мы были обескуражены нашими преподавателями, которые не дозволяли использовать слова-табу, такие как «ум» и «душа», и приучали нас избегать всяческих разговоров о «внутренних» или «умственных» процессах как коррелятах исследуемого поведения. Так же, нам не разрешалось приписывать «цель» к поведенческим реакциям: вместо этого мы должны были повторять предписанные обрядом тексты, гласившие, что ответные реакции «посылались» просто как средство получения гастрономических или сексуальных вознаграждений, или для предотвращения боли. Кроме того, использование самоанализа как инструмента исследования презиралось, поскольку считалось, что нет никакой ценности в том, что люди «высказали» в своём «впечатлении». Поведение было тем, что учитывалось — особенно поведение, которое могло быть определено количественно и проанализировано статистически; и законы, регулирующие сбор и «распространение» научных ответов, не принимая во внимание природу организма, высказывающего эти ответы, были «Никейским Символом Веры» психологии. Действительно, сама идея, что что-либо, структурированное как человек или природа животных, могло существовать с собственными врожденными законами, была анафемой, и во многих кругах продолжает ей оставаться[2].

Когда я закончил свою научно-исследовательскую работу в Метера, я почувствовал себя воодушевленным. Мысль, что этологи могли помочь сбросить идеологическую смирительную рубашку, в которую нас повязали бихевиористы, дала мне повод радоваться. И, как вскоре я обнаружил, я не был в этом одинок. 1960-ые подходили к концу, и этология добилась огромного успеха в популярности, который сохранился в течение 1970-ых. Книги Конрада Лоренца, отца современной этологии, взошли на вершину списков бестселлеров, в то время как работы таких писателей как Десмонд Моррис и Роберт Ардри донесли до широкой публики аппетитную смесь этологического фактов и гипотез. Очевидно, что не было недостатка в количестве людей, заинтригованных мыслью о том, что природа человека и природа животных были связаны через общую родословную и что много особенностей в поведении современного человека могли быть постигнуты с точки зрения их эволюционного происхождения.

Было ясно, что применение этологии к человеческой психологии не должно ограничиваться в вопросах развития близости между матерями и детьми. Имелись весомые основания для исследования вероятности, что мы территориально врожденные, склонные объединяться в пары, сотрудничать с союзниками и проявлять враждебность к противникам, способные собираться в иерархически организованные сообщества, и так далее, во многом схоже со способностями млекопитающих и приматов. Многим это казалось очень оригинальной попыткой понять экстраординарные методы, которыми люди ведут свои дела. Это было эффективно и в то же время забавно – взять и взглянуть на себя со стороны как на животную единицу среди себе подобных, с набором поведений, одинаково характерных как для нашего вида, так и для более ранних эволюционных форм.

Несомненно, наиболее существенным вкладом этологии была блестящая демонстрация того, как поведение может быть изучено путем сравнения – тем же путём, что и анатомия. По примеру того, как две кости, лучевая и локтевая, соответствовали костям в крыле птицы, в передней ноге млекопитающего и в предплечье человека, этологи начали прослеживать развитие моделей поведения, описывая соответственные модели поведения у различных видов животных по возрастанию филогенетической (то есть эволюционной) сложности. Это ключевое понимание — что у всех разновидностей есть поведенческие особенности, которые столь же отличительны и поддающиеся классификации, как и их физические характеристики – поставило нас в интересное положение: становится, наконец, возможным проследить эволюционную историю и описать основные характеристики человеческой природы. Если этого можно будет достичь, то психология действительно достигнет успеха как наука. Более того, такой успех неизбежно будет иметь огромное значение для всех отраслей в области гуманитарных наук, и не в последнюю очередь для психиатрии, что позволит нам приблизиться к точному определению (которое ускользает от нас до сих пор) того, что есть «нормально».

……….

До настоящего времени психиатрия, как и психология, не имела биологической базы: одержимость онтогенезом (развитие индивида) и индивидуальной психопатологией имела в прошлом тенденцию со стороны психиатров закрывать глаза на истину, на то, что психическое расстройство может быть должным образом понято только на фоне филогении (развитие видов). Мне всё больше и больше казалось вполне уместным найти новую надежду на будущее для своей профессии (и для наших видов) в перспективе объединения, которую может предложить филогенетическая сторона1. Начиная со второй половины девятнадцатого века, когда психология оставила свою исходную философию чтобы начать собственную независимую жизнь, ее прогрессу препятствовала та же самая территориальная, политическая и иерархическая вражда, которая сокрушает все попытки человечества в их совместных усилиях. По мере того, как на протяжении последней сотни лет отдельные дисциплины набирали рост, академические психологи, психиатры, аналитики различных школ, социологи, антропологи и прочие, все пошли своими путями в развитии, отслеживая каждый свою сферу деятельности (поскольку люди могут проявлять идейную принадлежность так же, как имущественную и земельную), продолжая защищать её с упорством, которое пристыдило бы целый резервуар рыб цихлид. Что могло быть более обезнадёживающим, как не инаугурация единой науки человечества в противовес этому воинствующему беспорядку?

К сожалению, немногие из психологов, психиатров и социологов оказались готовыми разделить это идеалистическое видение. Когда они обратили свое внимание к этологическому движению, их высказывания от вежливого скептицизма сменились на откровенную враждебность. Поначалу я был склонен списать это на притворное равнодушие, особенно по отношению к психологам. В конце концов, было слишком досадно для них признать, что в их достижениях за десятилетия систематических исследований поведения их блестяще превзошла новомодная группа зоологов, которые с наслаждением наблюдали за привольным поведением существ, живущих в дикой природе: не студенты, смотрящие в тахистоскопы и нажимающие электрические кнопки в лабораториях психологии; не крысы, исследующие лабиринты в строго контролируемых условиях; а птицы и млекопитающие, защищающие территории, ухаживающие за партнерами и воспитывающие молодняк без какого-либо контроля со стороны. Это было несправедливо. Но намного позже я понял, что их сопротивление носило по сути доктринный характер. Как богословы девятнадцатого века, которых они в некоторой степени напоминали, психологи двадцатого века упорно цеплялись за свое утверждение, что различия между животными и людьми были настолько фундаментальны, что любые выводы, которые можно сделать из поведения одного по примеру психологии другого, были просто недействительны (хотя, по некоторым причинам, исключение было сделано в неудачном случае с норвежской крысой, где «законы изучения», выведенные из бесконечно повторяющегося спектакля с жестоко испытуемым существом в лабиринте, были с энтузиазмом применены психологами к студентам наших школ и университетов). Психологи, единственные среди современных ученых, все еще утверждали, как если бы верили в наш вид как в «особое творение» — что в момент нашего появления из леса fulguratio, произошедший посредством Ruah Elohim (Дыхание Бога), раздул нас, произведя полное преобразование, что навсегда искоренило все кроме простой анатомической неразрывности между нами и остальной частью животного мира. Это было равносильно тому, как если бы Чарльз Дарвин никогда не существовал.

Тем не менее, Боулби остался неустрашимым к «плоскомыслящим землянам», которые проигнорировали или порочили его работу. Вместе со своими коллегами (которые получили известность как теоретики принципа привязанности) он упорно продолжил заниматься исследованием моделей врожденных реакций, чтобы быть ответственным за посредничество в формировании связи между матерями и детьми. Он задумался о развитии привязанности с точки зрения её зависимости от серии целенаправленных поведенческих систем, которые действуют кибернетически (как электронные системы, через положительные и отрицательные отклики) и в матери и в ребенке. Таким образом, модели реагирования ребенка — взгляд, улыбка, крик, бормотание и смех – пробуждают в матери родительские чувства наряду с соответствующим материнским поведением, которое приспособлено к потребностям ребенка. Универсальный пример таких реакций убедил Боулби, что они были врожденными и что они были необходимости для выживаемости вида. Тем, кто счел немыслимым, что врожденные поведенческие механизмы могли существовать в людях, Боулби возразил, высказав, что потребность не испытывает больших затруднений в принятии её существования, чем в принятии существования определенных врожденных физиологических или анатомических систем сопоставимой сложности.

Так же, как в обычной среде обитания видов, генетическая активность гарантирует, что сердечно-сосудистая система развивается с ее удивительно чувствительными и универсальными компонентами для того, чтобы управлять кровоснабжением тканей в постоянно изменяющихся условиях организма и окружающей среды, так же мы можем предполагать, что генетическая активность гарантирует, что поведенческая система развивается с компонентами равной или большей чувствительности и многосторонности для того, чтобы управлять особым видом поведения в условиях, также постоянно изменяющихся. Если инстинктивное поведение расценивать как результат интегрированных систем управления, работающих в пределах определенного вида окружающей среды, то, следовательно, способы, посредством которых они возникают, лишены особых проблем — то есть, нет большей проблемы, чем проблема физиологических систем.

(Боулби, 1969)

Используя этологическое открытие, согласно которому модели поведения, наравне с анатомическими и физиологическими структурами, являлись результатом естественного отбора, Боулби фактически только подтвердил и применил догадку, первоначально выдвинутую Чарльзом Дарвином, который писал: «Инстинкты так же важны, как и материальные структуры для благосостояния каждого вида.» Главное препятствие для принятия этого взгляда заключалось в сложности представить методы, которыми подробные инструкции, или «программа», необходимая для организации и выражения инстинктивных моделей поведения, кодировались в геноме (генетическом строении видов) и затем становились доступными для использования при соответствующих обстоятельствах в нужном месте и в нужное время. Однако, с изобретением компьютера эта концептуальная проблема стала менее серьёзным препятствием.

Преимущество теории привязанности Боулби состоит в том, что она обеспечивает более простые и более последовательные объяснения фактов формирования человеческой привязанности, чем предшествовавшие ей психоаналитические теории. Теория привязанности впоследствии приобрела много сторонников и выдержала испытание временем. И всё благодаря мудрости Боулби, который соединил теорию непосредственно с наблюдаемыми явлениями, что, таким образом, сделало теорию восприимчивой к проверке и контролю. Это, вместе с его основами в теории управления и теории развития, ответственно за вовлечение эволюционной психологии в главное направление биологии, которой оно принадлежит по праву.

В 1967 я возвратился в Англию, чтобы закончить мое обучение на психиатра и описать результаты моего исследования в Метера для докторской степени в Оксфордском университете. Между госпитализацией пациентов, посещением встреч по опеке, проведением амбулаторных семинаров и написанием экзаменов, я работал над анализом горы данных, которые привёз с собой в больших чемоданах из Греции. Проведя завершающие проверки значений, я был удивлен, обнаружив, что статистические результаты были намного более убедительными, чем я смел ожидать, и мне казалось, что я доказал правильность теории Боулби.

Весьма удовлетворенный этим, я отложил анализ шкалы взаимодействий между медсестрой и ребенком и начал детальное изучение машинописных текстов, записанных на магнитофон интервью, которые я лично провел с каждой из медсестер, к которым дети в моем примере привязались. Ничто из сказанного ими не противоречило основанным на наблюдении статистическим данным. Напротив, данные были поддержаны и богато дополнены ответами медсестер на мои вопросы. Однако, я начал чувствовать себя неловко. Хотя Боулби был несомненно прав, мне казалось, что его теория не уделяла должного внимания определенным важным на мой взгляд аспектам в явлении привязанности, которые я приехал рассмотреть.

В ходе этих интервью я спросил у каждой медсестры, что она думала по поводу того, что заставляло ее и ее ребёнка привязаться друг к другу. Все без исключения они ответили, что это была «любовь». Мои попытки выяснить, что они подразумевали под этим неуловимым понятием, увенчались предположением, что они использовали его, чтобы описать субъективную эмоцию нежности, заботы и восторга, которая сопровождалась лаской, поцелуями, нежными словами, контактами глаза в глаза, улыбкой, песнями и играми в щекотки. В описании того, что, по их мнению, заставило их любить конкретного ребенка, они говорили свободно о личной привлекательности ребенка, о его популярности и очаровании и об очевидной потребности, энтузиазме и ревности. Какое-либо упоминание о физиологических функциях отсутствовало в их ответах. Судя по их увлеченности, привязанность означала любовь, а любовь вырастала из тех же самых социальных, эмоциональных и чувственных явлений, как и те, которые, сохраняясь и затвердевая со временем, укрепляли привязанность с момента начала её формирования, заставляя её стать более сильной чем когда-либо.

Хотя в их формулировках читалась явная нехватка психологического опыта, большая часть того, о чём говорили медсестры Метера, имела новое оригинальное свойство, которое, как бы наивно это не звучало, не имело влияния со стороны психоаналитической догмы и пассивного убеждения. Их наблюдения своевременно напомнили мне, что привязанность — действительно синоним любви. Точное определение действующих признаков, вычисление индексов привязанности и разграничение баллов протеста могут облегчить исследование социального поведения, но не могут охватить тот неосязаемый составной элемент, который эти греческие медсестры назвали как субъективный опыт, лежащий в основе всех взаимодействий между матерью и ребенком, который приводит к формированию характеров и поддержанию связи, даже когда не происходят никакие взаимодействия между матерью и ребёнком, и оба разделены пространством и временем. Можно точно пронаблюдать внешние проявления привязанности или проанализировать словесные описания событий, но рано или поздно, можно столкнуться с казалось бы непреодолимыми трудностями таинственного опыта, по средствам которого двум любящим, независимо от возраста и пола, удается общаться друг с другом с обоюдной выгодой, которую приносит их общение.

Эти размышления заставили меня признать, что есть серьезные ограничения в применении этологического подхода к человеческой психологии. Медсестры Метера научили меня что, если бы мы не были осторожны, то позволили бы этологии поймать нас в ту же самую ловушку, в которую попались бихевиористы. Увлеченность подробным исследованием определенной поведенческой системы видов, хотя такие исследования могут быть захватывающими, вполне могла бы привести далеко не к единой науке о человечестве, так же как и скучная технология, которая стремится свести бесконечно богатое проявление жизни к первичному врожденному принципу. (Склонность к этой тенденции была уже продемонстрирована восторженной манерой биологов, одобривших теорию эволюции «эгоистичных генов», наблюдая за ее последствиями для человеческой психологии. Вот как недвусмысленно высказался на это Ричард Докинс в своей книге: «Мы — машины выживания – роботы транспортных средств, слепо запрограммированные на сохранение эгоистичных молекул, известных как гены.» Эта экстремальная позиция не учитывает уровень психологического анализа в целом.)

Хотя Боулби был последним человеком, кого можно было бы обвинить в сухости или жестокости, этические проблемы были связаны с восприятием матери и ее ребенка как единого целого в кибернетической системе. Концентрируясь на поведенческих процессах, посредством которых сформированы привязанности, легко упустить из вида, что ребенок не воспринимает свою мать просто как поведенческую последовательность с признаками наказания или вознаграждения, но как человека, отличного от него, с узнаваемыми чертами и личностными особенностями, который однозначно ему дорог.

Возьмите, например, этологическую интерпретацию пристального взгляда и улыбки во младенчестве, оба из которых расценены как «знаки-стимулы», на которые мать откликается заботой. Улыбка ребенка оказывает сильное влияние, доставляющее огромное удовольствие кормящей матери — особенно в сопровождении устойчивых визуальных отношений — и теоретики привязанности восприняли это как один из естественных способов вознаградить ее за заботу и внимание, которое она оказывает. Как выразился К.С.Робсон (1967): «Природа оказалась мудра в создании непосредственного контакта глаза в глаза и улыбки, [поскольку они] способствуют положительным материнским чувствам и осознанию оплаты за «оказанные услуги» …. Следовательно, хотя реакция матери может быть обманом чувств, с эволюционной точки зрения это — иллюзия выживаемости.»

Это — всего лишь одна из множества возможных иллюстраций «соблазна» строго этологического подхода к человеческой психологии. Для матери радость, которую она испытывает, когда ее ребёнок смотрит на нее, улыбается и делает быстрые движения руками и ногами — не иллюзия. Действительно, для многих женщин такие моменты — самые счастливые в их жизни. Кто мы такие, чтобы говорить ей, что ее удовольствие – это всего лишь последствие розыгрыша, устроенного природой для гарантии выживания ее ребенка? Бихевиористическое нежелание объяснять познавательные и эмоциональные переживания ребенка отдаёт академической зашоренностью(blinkerdom) и раскрывает духовное обнищание психологии, основанной лишь на этологии и не на чем больше.

Проблема этологической ориентации заключается в том, что она пренебрегает самой замечательной особенностью «первоначального родства» между матерью и ребенком — что этим управляет Эрос. Это порождено любовью. На момент сформирования пары мать-ребенок возник и Эрос, а осознание своего эго, индивидуальность и личная идентичность развиваются за пределами этой любви. Знание мира и безопасности в нем основано на любовном родстве, которому содействуют поведенческие системы Боулби. Мы любим жизнь, поскольку любовь присутствовала в нашем первом большом событии.

С точки зрения матери, счастье на начальных этапах личного признания со стороны своего ребенка полностью идентично; со стороны ребенка, пристальный взгляд это не просто чаевые (pourboire) — автоматический метод вознаграждения сиделки за оказанные услуги, — но и способ, с помощью которого он2 начинает воспринимать самого важного человека в его вселенной, и его улыбка и толкания неразрывно связаны с первыми переживаниями восхищения.

Тот факт, что взгляд и улыбка являются врожденными реакциями, вовсе не означает, что они — механические роботы, полностью отделенные от сознательного опыта: даже ребенок четырех недель от роду «сознателен», когда не спит. Уровень осознанности не может быть тщательно дифференцирован, но, тем не менее, он имеет место быть. Сознание — не товар, который до определенного момента отсутствует и затем удивительным образом появляется: это – потенциал, который как и любой другой развивается и дифференцируется с созреванием. Следовательно, пагубно скажется предположение, что привязанность ребенка к его матери развивается только через поведение, без сопутствующих эмоциональных или познавательных компонентов.

Использование Боулби термина «привязанность», а не «любовь» вполне понятна, учитывая его стремление к точности и необходимость сформулировать свои идеи таким образом, чтобы они поддавались проверке путем наблюдения и эксперимента.

Но, как мне кажется, нам — докторам, психологам и просто людям, — нужно попытаться понять, что значит быть матерью или ребенком, и как так получается, что отношения между ними развивают чувства и характерные особенности. Мы никогда не должны забывать, что фактический опыт привязанности и символические значения отношений между матерью и ребенком выходят далеко за рамки простых поведенческих систем и нейрофизиологических механизмов, ответственных за их регулирование.

Разногласие между описаниями медсестер Метера и данными наблюдений столкнуло меня с проблемой. Как согласовать все аспекты явления привязанности в рамках единой теоретической формулировки? Я нуждался во всесторонней теории, способной охватить и поведенческие проявления привязанности и внутренние экстрасенсорные проявления, происходящие в сознании в форме символов, изображений, интуиций, чувств, слов, и т.д. Боулби внес выдающийся вклад, представив нам теорию социального развития человека, в которой успешно сочетались онтогенез (развитие личности) и филогения (развитие видов), хотя бы потому, что нормальные и патологические модели поведения привязанности становились восприимчивы к наблюдению. Но его теория оставалась бехивеористической и «внешней», по причине всех ее представлений об определенных механизмах с точки зрения филогенетики; и хотя Боулби, как врач и психоаналитик, знал о важности внутренних эмоциональных и символических процессов, ни он, ни его последователи не сделали достаточно для того, чтобы исследовать прямые связи между общественными проявлениями привязанности и их частными эмпирическими эквивалентами. Было очевидно, что методические трудности в достижении такого синтеза были огромны. И прежде, чем начать такую работу, важно было направить теоретическую структуру к развитию гипотез и разработке исследовательских программ. Теория должна будет преодолеть исторический раскол между разумом и материей, открытый Рене Декартом (1596–1650), и должна быть совместимой с законами эволюции. Где найти такую теорию?

Пока я размышлял об этом, мне пришло в голову, что теория, которую я пытался сформулировать, существует уже более пятидесяти лет. Меня опередил Карл Густав Юнг! Теория Юнга об «архетипах», действующая через «коллективное бессознательное», была именно тем, к чему я пришел после. Единственная проблема состояла в том, что я не был уверен, верил ли я в нее, потому что я не совсем понимал, что он имел в виду.

Я знал достаточно, чтобы признать, что теория Юнга была основана на догадке, возникшей ещё тогда, когда он был коллегой Зигмунда Фрейда, а именно, что в людях существуют определенные экстрасенсорные и поведенческие формы, которые, достигая уникального выражения в отдельной личности, в то же самое время, универсально присутствуют во всех представителях нашего вида. Я отправился в прибольничную библиотеку и открыл Часть 1 Тома 9 Собрания сочинений Юнга — Архетипы Коллективного бессознательного. Оглавление отослало меня к параграфу 3, где я прочел следующее:

Я выбрал термин «коллективный», потому что эта часть подсознательного не является индивидуальной, но универсальной; в отличие от личной психики, у этой части есть содержание и формы поведения, которые являются более или менее схожими для всех людей. Иными словами, это идентично во всех людях и таким образом представляет собой общее психическое основание надличностной (suprapersonal) природы, которая присутствует в каждом из нас.

Это понятно. Но по ходу чтения передо мной снова возникала та же самая неразбериха, с которой я столкнулся, когда пытался читать Юнга когда-то. Многое из им сказанного оказывалось весьма сложным для понимания, и у него была склонность к таким терминам как «исконные образы», отдававшие ламаркизмом (то есть, они предполагали, что Юнг верил в наследование приобретенных признаков).

Я просмотрел все тома Собрания сочинений в библиотеке, но, как я не пытался понять, мне оставалось неясным, были ли идеи Юнга совместимы с биологическим представлением о человеческой природе. Я нуждался в авторитетном совете и, к счастью, я знал, где мог получить его. Я решил повидаться с Ирен Чамперноун.

Ирен была моим аналитиком в течение пяти лет, когда я был студентом. Она была Юнгинианкой до самых глубин своего коллективного бессознательного, обучаясь у Юнга и его коллеги, Тони Вольффа, в Цюрихе в 1930-ых и 1940-ых (когда позволяла война). До своего обучения на аналитика Ирен была преподавателем биологии в лондонском колледже, и во время своей аналитической практики ей всё ещё нравилось быть в курсе событий в области ботаники и зоологии.

По завершению своего анализа я на несколько лет потерял связь с Ирен; когда же мы случайно встретились снова на конференции в 1964, то быстро стали самым близким друзьями. Она знала все о моей работе в Греции и, обладая обширными знаниями в юнгинианской и научной сферах, стала прекрасным советчиком, консультировавшим меня в моих теоретических вопросах.

Любопытно, что пять очень продуктивных лет анализа не превратили меня в юнгинианца. В ходе наших совместных занятий, Ирен иногда использовала понятие или делала утверждение, справедливость которого я подвергнул бы сомнению, но я счел весь опыт анализа с нею столь большим вознаграждением, что был готов заставить замолчать свои интеллектуальные сомнения и не тратить напрасно время на теоретические споры. Сомнений не было — для меня юнговский анализ работал. Я не был уверен, было ли это из-за природного дара Ирен как врача, или из-за эффективности самой аналитической психологии. Но то, что мои горизонты расширились, что моя возможность понять себя и других возросла, что моя способность разделить любовь углубилась, что я чувствовал себя обогащенным – всё это было так же очевидно для меня, как и для моих близких. Действительно, преимущества процесса были столь велики, что я был готов «приостановить недоверие» по тем аспектам юнговской теории, которые казались мне сомнительными. Разумнее всего, без сомнения, было бы прочитать книги и записи Юнга в ходе своего анализа, чтобы обнаружить, с каким из его взглядов я мог согласиться. Но на это совсем не хватало времени, приходилось ещё посещать курсы по академической психологии и медицине. Разумеется, не были предприняты никакие меры для исследования Юнга как в Ридинге, так и в Оксфорде, где он считался чудаком, как и в большинстве отделений психологии.

Прежде, чем собраться и обсудить теории Юнга с Ирен, я попытался разъяснить для себя, в чём именно заключались мои трудности. Я знал, что Юнг ввел термин коллективное бессознательное, чтобы отличить его от личного подсознательного Фрейдистского психоанализа. Принимая во внимание предположение Фрейда о том, что большая часть нашего умственного багажа была приобретена индивидуально в процессе взросления, Юнг утверждал, что все существенные психические особенности, которые отличают нас как человеческих существ, были с нами с самого рождения. Эти типично человеческие признаки Юнг назвал архетипами. Он расценивал архетипы как основу ко всем обычным явлениям человеческой жизни. Разделяя взгляды Фрейда, что личный опыт имел решающее значение для развития каждого человека, Юнг отрицал, что это развитие было процессом наращивания или поглощения, происходящим в неструктурированной личности. Юнг наоборот считал, что существенная роль личного опыта заключалась в развитии того, что уже существовало; в реализации архетипичного потенциала, уже существующего в психофизической системе; в активизировании того, что является скрытым или бездействует в самой сущности индивидуальности; в развитии того, что закодировано в генетическом составе личности – методом, схожим с тем, с помощью которого фотограф, посредством добавления химикатов и использования навыков, выводит изображение на фотопленку.

Это и было тем, в чём заключалась для меня трудность. Боулби и моя работа в Метера сделали меня более способным оценить роль, которую генетическое программирование могло играть в координировании сложных последовательностей поведения, но как на счет образов и идей? Как могли «исконные образы», которые Юнг часто называл архетипами, быть описаны мозгом и позднее быть «развитыми» опытом? И это породило одно подозрение, он полагал, что опыт, приобретенный одним поколением, мог быть генетически передан следующему — дискредитированное представление, первоначально выдвинутое французским биологом, Жан-Батистом Ламарком (1744–1829). Кроме того, термин «коллективное бессознательное» всегда волновал меня, потому что казался любопытным, как если бы Юнг верил в существование «группового сознания». Эти понятия поразили меня, в отличие от принятого учения биологии, но когда я признался в этом Ирен, она дала понять, что не разделяет мое замечание. Не принимая во внимание возможность существования чего-либо «небиологического» в теориях Юнга, она сделала еретическое утверждение, что с ее точки зрения они были намного больше биологическими, нежели у Фрейда. И это было одной из причин того, почему она стала юнгинианкой. Кроме того она верила, что Юнг примирил наивысшие достижения человеческого духа с основными материями, из которых тот дух развился. Иными словами, для нее, Юнг построил мост между Дарвином и Богом!

Больше, чем у кого-либо еще, кого я знал, у Ирен Чамперноун было благоговение перед жизнью, которое превосходило все научные или теологические предубеждения. Она слишком сильно восторгалась природой, чтобы тревожиться мыслью, что человеческое сознание и личность человека развились из «более низких» животных форм. Она видела великие достижения человечества как продолжение эволюционного принципа Дарвина, а не как что-то независимое от него. Но ее чрезвычайно биологическая точка зрения на возникновение нашего вида не могла ослабить ее религиозного убеждения, что ко всему этому приложил руку Всевышний, или что человеческий дух был посредником, через которого человек приблизился к Богу.

Она была заинтригована, но не удивлена теми параллелями, которые я провел между этологической теорией привязанности матери и ребенка и Юнгом. И в ходе обсуждения этих параллелей она сказала мне кое-что такое, что поразило меня как откровение. Архетипы, заявила она, являются биологическими сущностями. Они присутствуют, в соответствующих формах, повсюду в животном мире. Как и все биологические сущности, они имеют естественную историю и подчиняются законам развития. Другими словами, архетипы развились посредством естественного отбора.

Это было колоссальным заявлением. И мне казалось, что в этом заявлении Ирен ударила в самую основу психологии как биологической науки. Этология учит тому, что каждый вид животных оснащен уникальным набором поведений, приспособленных к окружающей среде, в которой этот вид развился. Даже учитывая нашу большую адаптивную гибкость, мы не исключение. Стоит только представить архетипы как нейрофизические центры, ответственные за координирование поведенческих и психических наборов нашего вида в ответ на любые экологические обстоятельства, с которыми мы можем столкнуться, как они становятся непосредственно сопоставимыми с «врожденными поведенческими механизмами», ответственными за «специфические модели поведения видов» Лоренца и «поведенческие системы корректируемые целью» (goal-corrected system) Боулби.

Рассмотрите классический этологический пример. Когда самец колюшки сталкивается с самкой, живот которой раздут зрелыми яйцами, он ухаживает за нею в форме зигзагообразного танца. Способность к этому известному балету встроена в нервную систему ухаживающего самца: он не должен учиться в водной школе танца, чтобы изучить необходимые движения, потому что они уже закодированы в его мозге. Все, что ему нужно для своего выступления, это появление соответствующего «знака стимулы» — раздутого живота. Ни один теоретик никогда не учил его, что «раздутый живот» означает «могу я насладиться танцем». Вместо этого система сексуальных архетипов, действующая в самце колюшки, запускает точную инструкцию – «Высматривайте самку колюшки с раздутым животом; когда увидите ее, танцуйте.»

Невозможно, чтобы система материнских архетипов была запрограммирована подобным же образом. Женщина не учится любить своего новорожденного ребенка: в момент после родов она чувствует его беспомощность и его потребность в ней, и движима непреодолимыми чувствами любви, сила которой может стать для нее шоком. В этом нет ничего ламаркианского. Как утверждал сам Юнг, термин архетип:

не предназначен для обозначения унаследованной идеи, а скорее для обозначения унаследованного способа функционирования, соответствуя врожденному пути, которым птенец появляется из яйца, птица строит свое гнездо, определенный вид осы жалит моторный нервный узел гусеницы, а угри находят свой путь к Бермудам. Иными словами, это – «образец поведения».3Эта сторона архетипа, чисто биологического характера, представляет собой соответствующий интерес для научной психологии.

(Собрание сочинений 18, параграф. 1228; добавленный курсив)

(CW 18, para. 1228; italics added)

Самым эффективным в борьбе Юнга против обвинений со стороны ламаркизма было различие, которое он провел между тем, что он называл архетипом-как-таковым и образами, идеями, чувствами и поведением, которым архетип дает начало. Архетип-как-таковой является присущим нейрофизической системе — «врожденному спусковому механизму» — которая ответственна за модели поведения, такие как зигзагообразный танец, или примеры опыта, такие как влюбленность, когда в окружающей среде встречается соответствующий представитель того же вида.

Мои дискуссии с Ирен отослали меня назад к Собранию сочинений Юнга с более ясным видением, и чем больше я читал, тем больше убеждался в том, что действительно не было несоответствий между его архетипичной гипотезой и этологическим подходом к психологии человека. Утверждение Юнга о том, что архетип «не обозначает унаследованную идею, а скорее унаследованный способ функционирования», было биологически безупречно. Это было не более ламаркиански, чем сказать,что самец колюшки от природы предрасположен к танцу, когда выслеживает беременную самку, или что ребенок от рождения приспособлен чтобы говорить или бегать на двух ногах. Естественно, окружающая среда и личный опыт окружающей среды («изучение») не менее важны, чем врожденная предрасположенность. Но врожденная предрасположенность должна там быть. В противном случае, это будет вопросом относительной простоты, чтобы убедить слона танцевать при виде беременной колюшки или верблюда бежать на двух ногах.

Эти выводы вынудили меня признать, что в течение многих лет я использовал две интеллектуальные системы, которые держал закрытыми друг от друга, потому что считал их логически несовместимыми. Таким образом, я использовал Юнгианские понятия в лечении своих пациентов и этологические понятия в проведении своего исследования. К счастью, теперь я понял, что освободился от этой дилеммы: Я мог объединить Юнгианские и этологические подходы к пациентам и исследованию, и достигнуть более глубокого понимания обоих. Это понимание есть семя, из которого выросла эта книга.

ОБНОВЛЕННОЕ АВТОРСКОЕ ВВЕДЕНИЕ

Так и произошло — семя оказалось более плодородным, чем я мог вообразить: нужно было написать еще десять книг, прежде чем появилась эта публикация Архетипа. За прошедшие два десятилетия теория архетипов появилась как одна из наиболее глубоких концепций двадцатого века. Она является основополагающей для глубокого осознанного понимания психологии человека, его поведения и его культуры. Решающее значение имеет то понимание, которое возникло из моих бесед с Ирен в течение всех тех лет, и этим я руководствовался при написании своих последующих работ. Это заставило меня бороться с тем, что я рассматриваю как существенную проблему: необходимость примирить научное видение Человека разумного как развитого существа, как результат законов естественного отбора (архетипичный уровень), с чествованием этого существа как разумного, обладающего волей и собственной историей (уровень сознания эго). Одни среди биологических сущностей, мы являемся и объективными результатами развития и субъективными экзистенциалистами, которые способны сформировать свою собственную судьбу. Во всех смыслах этого слова, нам есть что сказать на тему того, что с нами происходит. Основным поводом, послужившим обновлению первого своего издания, является стремление к дальнейшему просвещению естественного функционирования архетипов таким образом, чтобы то, что мы должны сказать, было более мудрым и несколько лучше информированным.

1 я рад заявить, что это предположение, довольно новое в 1982, с тех пор получило более широкое признание с развитием новой дисциплины — эволюционной психиатрии.

2 Когда был издан первый тираж, редакторов все еще устраивала условность, что использование личного местоимения «он» также включало в себя понятие «она». Я сохранил это использование здесь и в более поздних главах, обсуждая отношения между матерью и ребенком. Я сделал это, чтобы избежать беспорядка относительно того, обращаюсь ли я к матери («ее») или ее ребенку («его»). Это не означает, что я расцениваю девочек с менее важной позиции, чем мальчиков.

3 Такое словоупотребление безусловно связывает архетипы с инстинктами. С точки зрения Юнга архетип предоставил информацию относительно значащей природы типичных стимулов, которые активировали инстинктивные энергии и по отношению к которым они были направлены.


[1] Эта хитрость сохранилась, как мы увидим далее, среди преданных сторонников стандартной модели социологии (см. p. 55).

[2] Здесь я был согласен с профессором Психологии в Оксфорде, Каролусом Олдфилдом, который, хотя и являлся бихевиористом, обладал достаточным видением, чтобы заглянуть вперед и увидеть психологию как науку, совместимую с дарвинизмом. Каролус хорошо отнесся к моей работе в Метера, и именно он познакомил меня с Джоном Боулби, ставшим одним из моих консультантов в моей докторской диссертации по медицине

Перевод Анастасия Аникина.