06.06.2012
0

Поделиться

Фрагмент №1

Эрих Нойманн 

КОММЕНТАРИЙ К «АМУРУ И ПСИХЕЕ»

<Фрагмент №1> 

Вводное замечание

В романе Апулея «Метаморфозы, или Золотой осёл» представлена история о Купидоне и Психее – иными словами, греческие и римские элементы оказываются смешаны. Тем не менее, в нашей интерпретации этой сказочной истории речь пойдёт об Эросе и Психее: мы будем использовать имена богов в их исконных греческих формах. Это не является следствием филологического педантизма, который был бы крайне неуместен в данной работе. С литературной точки зрения, нет сомнения в том, что образы богов весьма фривольного позднеримского пантеона, окружающие Психею у Апулея, несут в себе известную долю очарования волшебных сказок. Но поскольку целью нашей работы является анализ мифологических мотивов, то будет более уместным говорить об Элевсинских мистериях Деметры, а не Цереры, и называть аргосскую богиню Герой, а не Юноной. Более того: не Венера, а именно Афродита ассоциируется у нас с Великой Богиней. Наконец, супругом и любовником Психеи в мифе является могущественный Эрос – божество доисторической эпохи, а вовсе не Амур или Купидон – маленький озорной ангелочек, чей образ встречается в произведениях искусства начиная лишь с античных времён.

Эрих Нойманн

Психическое развитие фемининности

История Эроса и Психеи может быть разделена на пять частей: вступление, «смертоносный брак», роковой поступок, четыре испытания, счастливая развязка; этого же порядка мы будем придерживаться по ходу нашего исследования.

Психея, принцесса неземной красоты, почитается как богиня. Люди совершают паломничества к её двору, пренебрегая культом Афродиты, что будит в последней смертельную зависть. Она решает отомстить Психее и приказывает своему сыну Эросу погубить принцессу, заставив её полюбить «последнего из смертных».

Несмотря на красоту Психеи, никто не просит её руки. Желая найти супруга для дочери, её отец обращается к оракулу и получает страшный ответ:

Царь, на высокий обрыв поставь обреченную деву

И в погребальный наряд к свадьбе ее обряди;

Смертного зятя иметь не надейся, несчастный родитель:

Будет он дик и жесток, словно ужасный дракон.

Он на крылах облетает эфир и всех утомляет,

Раны наносит он всем, пламенем жгучим палит.

Даже Юпитер трепещет пред ним и боги боятся.

Стиксу внушает он страх, мрачной подземной реке.[1]

Повинуясь пророчеству, несчастные родители готовят Психею к смертоносному браку с драконом. Но принцесса не погибает: неожиданно Зефир уносит её прочь. Так она вступает в блаженную жизнь с невидимым супругом, Эросом, чьей женой ей и суждено было стать. Однако её завистливые сёстры нарушают эту идиллию. Несмотря на предупреждения Эроса, Психея внимает их советам и решается под покровом ночи подстеречь чудовище – а именно так описывают сёстры её супруга — и убить его. В следующей части истории Психея, нарушая запрет Эроса, рассматривает его при свете лампы. Она узнаёт в нём бога, но упавшая из лампы капля горячего масла пробуждает его; в тот же миг он покидает Психею. Далее следуют поиски пропавшего возлюбленного, столкновение героини с разгневанной Афродитой и выполнение работ, возложенных на неё богиней. Противостояние заканчивается поражением Психеи: она открывает полученный от Персефоны сосуд и погружается в сон, подобный смерти. В финале повествования Эрос пробуждает Психею, после чего её принимают в сонм олимпийских богов в качестве его бессмертной супруги.

Повествование начинается с конфликта между Психеей и Афродитой: принцесса отличается столь редкостной красотой, что становится объектом поклонения. Среди смертных ходит молва, что «богиня, которую лазурная глубина моря породила и влага пенистая волн воздвигла, по своему соизволению являет повсюду милость, вращается в толпе людей», но ещё более оскорбительно для Афродиты глубоко символическое убеждение: «…или же заново из нового семени светил небесных не море, но земля произвела на свет другую Венеру, одаренную цветом девственности». Согласно этому доселе неслыханному поверью, Психея является уже не воплощением Афродиты (представление, которое богиня, вероятно, ещё могла допускать) — вместо этого она становится «второй Афродитой», зачатой и рождённой заново. Несомненно, эта «новая вера» содержит намёк на происхождение Афродиты, которая, согласно мифу, возникла из отсечённого и упавшего в море фаллоса Урана. Психея – «новая Афродита» — напротив, считается рождённой от земли, что была оплодотворена каплей небесной росы.

В ходе исследования станет ясно, что эта «новая вера» не является результатом каких-либо вольностей в интерпретации мифа с нашей стороны и касается его глубинной сущности. То, что конфликт между Афродитой и Психеей возникает в самом начале истории, указывает на центральное положение данного мотива.

Радикальное изменение отношения к Афродите говорит о том, что рождение Психеи стало переломным событием в человеческой истории. Это в точности напоминает плач «Великий Пан умер!», что звучал на закате античности. «Толпы людей, не останавливаясь перед дальностью пути, перед морской пучиною, стекались к знаменитому чуду. Никто не ехал в Пафос, никто не ехал в Книд, даже на самое Киферу для лицезрения богини Венеры никто не ехал; жертвоприношения стали реже, храмы заброшены, священные подушки раскиданы, обряды в пренебрежении, не украшаются гирляндами изображения богов и алтари вдовствуют, покрытые холодною золою. К девушке обращаются с мольбами…»

В ответ на это Афродита, как «официальная» богиня, пришла в великую ярость. С нею, с «древней матерью природы», с «родоначальницей стихий», обходятся так! Её имя, «в небесах утверждённое», «оскверняется земною нечистотою». Её тщеславие задето, и она, подобно ревнивой женщине, жаждет возмездия. Более того, она замышляет коварнейшую, скрытную месть: богиня решает использовать своего сына Эроса в качестве орудия уничтожения соперницы. Афродита жаждет только одного: доказать превосходство собственной красоты над чьей бы то ни было.

Яркая, изысканная внешняя образность ситуации не должна побуждать нас к рассмотрению данного эпизода в качестве «жанровой картинки»: здесь затронуто нечто гораздо более глубокое. Афродита и её сын Эрос, которого она заклинает узами материнской любви, «долго и крепко целует полуоткрытым ртом» — могущественные, непостижимые боги, и человек для них – лишь «земная зловонная грязь». Великая Мать и её сын-любовник, эти своевольные и деспотичные властители судеб, собираются осадить человеческую гордыню. История Психеи начинается с завязки, типичной для греческой трагедии.

Ослепительная, зловещая красота божественной пары обладает очарованием, избежать которого не может никто из читателей сказки. Эросу, этому упрямому, действительно «дрянному мальчишке», чьи стрелы грозят даже его собственным родителям — Зевсу и Афродите – предложено погубить Психею оружием, принадлежащим им с матерью, оружием любви. Принцесса должна «пламенно влюбиться в последнего из смертных… в такое убожество, что во всём мире не нашлось бы более жалкого». Всемогущая богиня, Великая Мать, от чьего исконного образа исходит аура колдовства (включая способность превращать людей в животных), демонстрирует свою смертоносную любовную магию со сверкающим бесстыдством божественно жестокой, по-настоящему бездушной женщины. Её неземная красота, всепоглощающее тщеславие и безмерная страсть объединяются с игривой небрежностью гибельной власти Эроса, приводящей людей к неописуемым мукам. После того, как Афродита выражает свою жажду видеть Психею, сей прелестный, девственный бутон человеческой женственности, доведённой до отчаяния любовью к омерзительному бесчеловечному извергу, она идёт «к близлежащему краю омываемого морем берега; едва ступила она розовыми ступнями на влажную поверхность шумящих волн, как вот уже покоится на тихой глади глубокого моря, и едва только пожелала, как немедля, будто заранее приготовленная, показалась и свита морская». Перед нами предстаёт чарующая, насыщенная красками картина: Афродита путешествует по морю в окружении хора Нереид и слуг-тритонов, и один нежно трубит в морскую раковину, другой защищает богиню от солнца шёлковым покрывалом, третий же подносит зеркало к глазам госпожи. Таков «пролог на небесах».

Тем временем на земле Психея «при всей своей очевидной красоте, никакой прибыли от прекрасной своей наружности не имела». Одинокая, без любви, без супруга, она начала ненавидеть «свою красоту, хотя она всех людей привлекала». И её отец, молящий оракула Аполлона ниспослать дочери мужа, получает известный нам мрачный ответ.

Следующая далее часть повествования имеет ключевое значение.

Хотя смертоносный брак упоминается лишь в прологе произведения, он является неотъемлемой частью мифологической основы истории Эроса и Психеи. Процессия, собравшаяся для мрачной церемонии, пламя факелов, «чернеющее от копоти и гаснущее от пепла», звуки свадебной флейты, «переходящие в жалобный лидийский лад» — не что иное, как матриархальный ритуал смертоносного брака, предшествующий плачу по Адонису. Следы древнейшей мифической эпохи, проявившиеся в позднем сказочном мире Афродиты Александрийской.

Итак, проявился древнейший, фундаментальный мотив невесты, посвящённой смерти, — мотив «смерти и девы». И в нём мы угадываем центральный феномен фемининно-матриархальной психологии.

С позиций матриархата всякое замужество видится насилием над девственной свежестью Коры, которое вершится Аидом – похитителем, земным проявлением враждебной маскулинности. С этой точки зрения каждая свадьба подобна нахождению на вершине горы в смертельном одиночестве, в ожидании чудовищного жениха, которому невеста была уступлена. Вуаль невесты – это покров тайны, и замужество — «смертоносный брак» — является центральным архетипом фемининных мистерий.

В глубинном опыте фемининности роковая свадьба, изложенная в бесчисленных мифах и сказках, с принесением девы в жертву чудовищу, дракону, волшебнику или злому духу, является также и иерогамией. Характер изнасилования, который данное событие обретает для женственности, выражает типичную для матриархальной стадии проекцию враждебных элементов на мужчину. Потому, например, оказалась бы неподходящей трактовка злодеяния Данаид, которые – все, кроме одной – убили своих мужей в первую брачную ночь, в качестве сопротивления замужеству и патриархальной власти. Бесспорно, такая интерпретация верна, но она применима только к той ранней стадии развития, что охватывает гораздо более далёкое прошлое.

В другом месте нами было показано, что базовым состоянием фемининности является изначальное отношение идентичности между дочерью и матерью. По этой причине приближение мужского в любом случае означает сепарацию. Брак – это всегда мистерия, но также и тайна смерти. Для мужчины же – и в этом состоит внутренняя сущность различия маскулинности и фемининности – брак представляет собой в первую очередь похищение, завоевание – то есть изнасилование, как это осознаётся матриархатом.

Затрагивая этот глубинный мифологический и психологический уровень, мы должны забыть о развитии культуры, о культурных формах, которые принимают взаимоотношения между мужчиной и женщиной, и вернуться к первобытном феномену их сексуального столкновения. Нетрудно заметить, что смысл этого столкновения есть и должна быть очень разным для маскулинности и фемининности. То, что для маскулинности является агрессией, победой, насилием и удовлетворением страсти – а нам достаточно лишь окинуть взглядом животный мир и иметь смелость признать наличие этого же уровня в мужчине, — для фемининности становится жребием, трансформацией и глубочайшим таинством жизни.

Не случайно, что центральным символом девичества является цветок, который восхищает мужчину своей природной красотой, и то, что сопровождающая начало супружеских отношений потеря девственности известна как «дефлорация»[2], чрезвычайно важно. В своей интерпретации образа Персефоны Кереньи[3] обращает внимание на смерть девы Коры и подвижную границу между бытием и небытием у входа в царство Аида. Наша задача — обеспечить психологическую ясность мифологической ситуации. Дефлорации символизирует для фемининности поистине загадочную связь между концом и началом, между прекращением бытия и вхождением в настоящую жизнь. Только женщине дано пережить как единое целое состояния до и после лишения девственности, испытать становление матерью и в ходе этих изменений постичь глубины собственного существования – и лишь до тех пор, пока она остаётся открытой для архетипических основ жизни. А потому дефлорация изначала представала перед маскулинностью как нечто поразительное, в высшей степени таинственное, нуминозное. Недаром акт лишения девственности повсеместно и во все времена отделялся от личной жизни женщины и осуществлялся в качестве ритуала.

Тот факт, что переход от девы-цветка к матери-плоду имеет решающее значение в жизни женщины, становится особенно ясным в свете понимания той быстроты, с какой стареют женщины в первобытных жизненных условиях, и той стремительности, с которой расходуются в тяжёлых трудах плодоносные материнские силы. Переход от девичества к женской зрелости всегда ощущается более остро там, где, как это часто бывает, беззаботная юность резко сменяется порядками взрослой жизни и ограничениями брака.

Здесь может возникнуть возражение, что в примитивном обществе вопрос дефлорации зачастую не возникает вовсе, поскольку несдерживаемая и неакцентируемая сексуальность запросто входит в детские игры, — а следовательно, всё то, по-видимому, особое внимание, которое мы уделяем фактору «бракосочетания», очень сильно преувеличено, если вообще является уместным. Но, как уже было показано, под «бракосочетанием» мы подразумеваем не просто физиологическое явление, но архетип или архетипический опыт. Переживание изначального состояния смертоносного брака может совпадать с реальным вступлением в супружеские отношения – дефлорацией, но это не является обязательным фактом, равно как первичная ситуация деторождения не требует совпадения с фактическими родами. Действительно, бессчётное количество женщин вступало в брак и рожало детей без подтверждения соответствующими «мероприятиями» — что, к нашему удивлению, мы часто наблюдаем и у современных женщин – но это не отменяет ситуацию бракосочетания как архетипа и центральной структуры женской психической реальности. Миф – это всегда бессознательное представление ключевых жизненных ситуаций, и одна из причин того, почему мифы столь значительны для нас, состоит в том, что в этих исповедях, прояснённых светом сознания, мы можем читать подлинный опыт человечества.

Поэзия в своём высшем проявлении вдохновляется теми же первоначальными образами, что и миф: в ней могут проявляться мотивы и формы, имеющие мифологические аналоги. Наши толкования мифов замечательным образом подтверждаются, когда стихи озвучивают те же изначальные ноты, что и мифологические источники. Именно так обстоит дело со стихотворением Рильке «Алкестида»: в ходе своего углубления в бессознательное поэт погружается гораздо дальше уровня, содержащего мотив супружеской любви, и достигает фундаментального пласта – ситуации смертоносного брака.

Согласно известной сказке, боги даровали Адмету право откупиться от собственной смерти за счёт смерти другого. Когда пришло его время умирать, мать, отец и друзья Адмета не были готовы отдать за него свои жизни, но его супруга Алкестида, которую Гомер называет «божественной среди женщин», эта жена, прославленная своей любовью к мужу, сама охотно пошла на смерть. Подобно египетской Исиде, скорбящей по Осирису, античная Алкестида считалась в патриархальной Греции «доброй женой». Смысл её смерти, представляющей в не столь выгодном свете её супруга, который требует и одобряет эту жертву, становится понятным для нас только с учётом того факта, что ещё Еврипид считал жизнь мужчины бесконечно более ценной, чем жизнь женщины.[4]

Но в произведении Рильке происходит нечто другое – хотя бы потому, что мифологическая интуиция поэта переносит действие на день свадьбы:

…И вышла вдруг она,

казалось, меньше ростом и печальна,

легка и в светлом платье новобрачной.

Все прочие — лишь улица, по коей

она идет, идет — (и скоро будет

в его объятиях, раскрытых с болью).

И говорит она; но не ему,

а богу, и сейчас ей внемлет бог,

и как бы через бога слышат все:

«Нет у него замены. Но есть я,

замена — я. Никто себя не сможет

отдать, как я. Что от меня, от здешней,

останется? Лишь то, что я умру.

И разве не сказала смерть тебе,

что ложе, ожидающее нас,

принадлежит подземью? Я прощаюсь.

Прощанье сверх прощанья.

Никто из умирающих не может

взять больше. Все, что погребут под ним,

моим супругом, все пройдет, растает.

Веди меня: я за него умру».[5]

На первый взгляд может показаться, что такое смещение декораций является поэтической вольностью и носит случайный характер, но при более пристальном рассмотрении мы признаём, что и здесь поэзия обнаруживает свой глубинный источник и подчиняется основополагающим закономерностям. В ходе недавних научных исследований было установлено, что изначально Алкестида являлась богиней и ей было посвящено множество культов.[6] Полное соответствие между современным стихотворением и мифологическим мотивом «невесты смерти» становится очевидным, когда мы узнаём, что Алкестида была Корой-Персефоной, богиней смерти и подземного мира, а её супруг Адмет – это сам неумолимый владыка Аид.[7] Алкестида входила в великий круг ферских матриархальных богинь, что господствовали в Греции в изначальную эпоху. И только в ходе исторического развития богиня становится «героиней», а её божественный супруг – смертным царём Адметом. Это классический случай вторичной персонализации, когда изначально архетипические элементы сводятся к личностному уровню.

Несомненно, Рильке осознал миф в его персонализированной форме. Но что он создал – точнее, что произошло с ним? Его Алкестида преображается в невесту, более того – она становится невестой смерти, Корой-Персефоной, чья внутренняя драма выходит за пределы личностной сферы, изменяя образ её супруга, царя Адмета. Драма оборачивается диалогом между нею и божеством – богом смерти, как было сказано выше, Адметом Подземным, её истинным супругом. Мифологическая констелляция, сокрытая под слоем сменявших друг друга веков, переживается заново в поэзии. Благодаря поэтическому гению Рильке образ избавляется от искажений, внесённых в него временем и человеческой историей, и вновь всплывает в своей исконной форме из первозданной купели мифа.

В произведении, посвящённом Эвридике, Рильке развивает тему «смерти и девы» в ином ключе. Эвридика уходит из мира мёртвых, Орфей стремится вывести её к жизни и к свету земного бытия, но в своём подлинном бытии, в своей девственности, в этой, по выражению Кереньи, «бутонообразности», — иными словами, в нерушимой «самостийности» своей Эвридика уже принадлежит всей полноте и совершенству смерти.

Ушла в себя. И инобытие
ее переполняло.
Как плод и сладостью и темнотой,
она была полна огромной смертью,
столь непонятной новизной своей.

Она была как в девственности новой,
и в лоно женское был вход закрыт,
как молодой цветок перед закатом,
и даже руки от прикосновений
отвыкли так, что прикасанье бога,
столь тихое, как у поводыря,
мучительным, как близость, мнилось ей.[8]

Таким образом, архетипическое влияние мотива смертоносного брака распространяется от доисторической эпохи матриархата до наших дней: оно прослеживается как в ритуальных жертвоприношениях девственниц, так и в обрядах бракосочетания. Этот мотив также занимает центральное положение в истории Психеи, хотя на первый взгляд он кажется лишь проявлением мести Афродиты.

Как ни странно, реакция Психеи на вынесенный ей приговор, берущая начало в её бессознательном, находится в полном соответствии с таинством столкновения фемининности с ситуацией смерти. Это непостижимо, если принимать во внимание только «наивный характер» героини. Она не бунтует, не борется, не бросает вызов – словом, не совершает действий, свойственных для оказавшегося в подобном положении маскулинного эго, — напротив, Психея со смирением принимает свою судьбу. С абсолютной прозорливостью она постигает глубинное значение происходящего; это единственное место во всём повествовании, содержащее намёк на то, что скрытый смысл доступен смертным героям. Принцесса восклицает: «Когда народы и страны оказывали нам божеские почести, когда в один голос новой Венерой меня провозглашали, тогда скорбеть, тогда слёзы лить, тогда меня, как бы уже погибшую, оплакивать следовало бы.» Принимая hybris[9] (разумеется, в отношении всего человечества, а не собственного эго) и грядущее наказание всецело как дар, Психея тем самым заявляет о готовности быть принесённой в жертву: «Спешу вступить в счастливый этот брак, спешу увидеть благородного супруга моего. Зачем мне медлить, оттягивать приход того, кто рождён всему миру на пагубу?» С этими словами оставлённая на одиноком утёсе героиня внезапно отделяется как от окружающей её скорбной толпы, так и от родителей.

Здесь происходит неожиданная инверсия ситуации – эпизод, который первом прочтении создаёт сильнейшее впечатление в духе волшебной сказки. Это третья часть повествования: Психея в блаженном мире Эроса.

Свадебная церемония исполнена грандиозного мифического великолепия смертоносного брака; она завершается в роскошной обстановке, напоминающей нам гораздо более поздние сказки «Тысячи и одной ночи», а лёгкость и вычурность окружающих сцен сравнима разве что с интерьерами эпохи рококо. «В глубокой ночи какой-то лёгкий шум долетает до её ушей. Тут, опасаясь за девство своё в таком уединении, робеет она, и ужасается, и боится какой-либо беды, тем более что она ей неизвестна. Но вошёл уже таинственный супруг и взошёл на ложе, супругою себе Психею сделал и раньше восхода солнца поспешно удалился.»

Вскоре «новизна от частой привычки приобретает для неё приятность, и звук неизвестного голоса служит ей утешением в одиночестве». Ещё некоторое время спустя Психея восклицает: «Да лучше мне сто раз умереть, чем лишиться сладчайшего твоего супружества! Ведь кто б ты ни был, я люблю тебя страстно, как душу свою, и с самим Купидоном не сравняю.» Но восторженное исступление, в котором она бормочет: «медовенький мой, мужёнек мой» и «твоей Психеи нежная душенька!» — это исступление тьмы. Психея пребывает в состоянии незнания и слепоты, она может только слышать и осязать своего любовника, но она удовлетворена – по крайней мере так ей кажется. Она живёт в райском блаженстве.

Но во всяком раю есть свой змей-искуситель, и упоение тьмой не может длиться вечно. В нашем случае роль нарушителей спокойствия играют сёстры Психеи, чьё вторжение оборачивается катастрофой – очередным изгнанием из рая. Казалось бы, мы имеем простой и знакомый каждому сказочный мотив завистливых сестёр. Но анализ показывает, что сюжеты сказок могут быть какими угодно, только не простыми, так как в действительности они содержат множество смысловых уровней и являются чрезвычайно содержательными.

Вопреки строгим предостережениям Эроса, Психея встречается со своими сёстрами. Охваченные завистью, они замышляют разрушить её счастливое бытие. Приём, который они для этого выбирают, опять-таки, созвучен с универсальным мотивом: его основной смысл не в том, чтобы убить супруга Психеи, но в том, чтобы убедить её самостоятельно нарушить табу, пролить свет на тайну тайн, в данном случае — внимательно рассмотрев своего партнёра. Ибо незримый любовник Психеи даёт ей наказ: она не должна его видеть, не должна знать, кто он. Это бесконечно повторяющееся предписание «никогда не спрашивай меня» — не что иное, как запрет на вход в «секретную комнату», нарушение которого ведёт к неминуемому падению с вершины счастья.

Как можно охарактеризовать этих сестёр? Каково их значение в развитии истории о Психее? Давайте отбросим в сторону внешние сказочные черты и попытаемся распознать содержание, лежащее в основе этих образов.

В своём окружении сёстры ведут себя так, словно счастливы в браке; на самом же деле они до глубины души ненавидят своих мужей – в той мере, в какой понятие души вообще применимо к этим фуриям. Сёстры ждут любой удобной возможности покинуть супругов. Их брачная жизнь символизирует патриархальный гнёт, это характерные примеры того, что мы называем «рабством фемининности при патриархате». Они выданы за иноземных владык в качестве их служанок — так, одна из сестёр сетует: «Муж в отцы мне годится, плешивее тыквы, телосложением тщедушнее любого мальчишки.» По сути, она вынуждена играть для него роль дочери во всех отношениях, в то время как другая сестра влачит не менее горькое существование сиделки при больном супруге. Обе сестры – убеждённые мужененавистницы, и мы можем предположить, что они выражают типичную установку матриархата.

Такая точка зрения вполне логична. Тем не менее, хотя тема зависти присутствует в общей структуре мифа, не стоит рассматривать этот весьма тривиальный мотив в качестве ведущего в поведении сестёр. Наиболее ярким выражением их матриархальной позиции ненависти к мужскому является характер отношения к супругу Психеи.

Когда сёстры говорят о «зловонной и опасной любви и объятиях змея ядовитого», который готовится пожрать Психею, «отягощённую лучшим из плодов» (ибо на тот момент она уже беременна), они выражают нечто большее, чем сексуальную зависть неудовлетворённых женщин. Речи сестёр правдивы — они лишь искажены злостным недоразумением, а причина этого злословия кроется в сексуальном отвращении униженной и оскорблённой матриархальной психики. Им удаётся пробудить в Психее данный матриархальный уровень: она сталкивается с внутренним конфликтом, понимая, что «в одном и том же теле ненавидит чудовище и любит мужа». Этот совсем уже прозрачный намёк на мужеубийство Данаид и стадию матриархата только усиливается, когда сёстры советуют Психее не бежать от неведомого супруга, а обезглавить его при помощи ножа – древнего символа кастрации, сублимированного в духовную сферу. Враждебная маскулинность, женщина как жертва чудовищного мужчины, его убийство и кастрация как символы самозащиты матриархата или его господства – каким образом эти мотивы проявляются в душе Психеи, а главное — с какой целью? В чем заключается мифологический смысл данных препятствий на пути героини?

Активность матриархальных сестёр-мужененавистниц резко контрастирует со смиренной преданностью и самозабвением Психеи, целиком пленённой сексуальной зависимостью – собственно, Эросом. Их появление вызывает первые изменения в блаженном состоянии чувственного удовлетворения, которое описано у Апулея в столь пышном изобилии красок. В нашей интерпретации фигуры сестёр являются проекциями подавляемых или полностью бессознательных матриархальных тенденций в самой Психее, а потому вторжение этих образов приводит её к внутреннему конфликту. Говоря психологически, сёстры представляют собой теневой аспект Психеи, а их множественный характер указывает на принадлежность трансперсональному уровню психики.

Первое появление сестёр даёт Психее определённую независимость: она вдруг осознаёт своё существование с Эросом как жизнь в «золотой клетке» и начинает тосковать по простому человеческому общению. До сих пор она плыла по течению в потоке бессознательного наслаждения, но теперь она понимает всю призрачную нереальность сего чувственного блаженства. При каждой встрече с любовником Психея ныне заявляет о своей женственности: она устраивает «сцены» и сама обольщает своего соблазнителя «силой и властью любовного нашёптывания».

Чтобы понять подлинную цель и смысл этого вторжения теневых фигур, мы должны полностью пренебречь поверхностной трактовкой данного эпизода в качестве интриги. Это может показаться парадоксальным, но сёстры представляют аспект женского сознания, который определяет всё дальнейшее развитие Психеи и без которого она бы не стала тем, чем стала в итоге – а именно, фемининным образом души. Несмотря на свою негативную форму, их кровожадные антимаскулинные призывы несут утвердительное содержание, поскольку воплощают в себе ту здоровую волю фемининности к борьбе со сложившимся положением, которой как раз недостаёт Психее в её ситуации. Здесь начинается путь фемининного сознания к становлению на высшем уровне. Впрочем, едва ли эти сёстры олицетворяют такое сознание – скорее, они являются его теневыми, негативными предтечами. Но если Психее и удаётся достичь «высшего сознания», то лишь благодаря тому, что она с самого начала внимает их негативным указаниям. Только поддаваясь соблазнам со стороны сестёр и нарушая наложенное Эросом табу, она вступает в конфликт с любовником – а ведь именно он, как будет показано далее, является основным фактором собственного развития Психеи. По аналогии библейской историей, внимание к змею приводит к изгнанию из рая и к высшему уровню сознанию.

И даже с учётом всех его сладостных грёз, не является ли сие существование в чувственном раю Эроса унизительным? Разве это не состояние слепого послушания, против которого фемининное самосознание – такова уж матриархальная позиция фемининности – должно бунтовать, против которого оно должно применить все предложенные сёстрами средства? Бытие Психеи есть небытие. Это пребывание во тьме, это восторженное исступление плотской чувственности вполне можно сравнить с состоянием поглощённости демоном, монстром. Эрос – крылатый бог внезапного и жгучего очарования — являет собой всё, что было перечислено оракулом Аполлона, чьим словам вторят сёстры Психеи; сама же она действительно оказывается жертвой своего супруга.[10]

Основной закон матриархата запрещает любые взаимоотношения с мужчиной как с отдельной личностью и признаёт его лишь в качестве проводника анонимной силы, имеющей божественное происхождение. В случае Психеи требование анонимности выполняется, но в то же время она навлекает на себя страшный, несмываемый позор тем, что становится жертвой этой мужественности, оказывается полностью в её власти. С точки зрения матриархата, единственным достойным ответом на подобное унижение является убийство и кастрация маскулинности – а именно этого требуют от Психеи её сёстры. Но они воплощают в себе не только регрессивные тенденции: здесь также задействован принцип «высшей женственности». Это подтверждается символизмом дальнейшей мифологической ситуации, которая буквально «озаряет» бессознательное состояние Психеи.

Всякий раз при столкновении с Эросом Психея противится его требованиям прекратить общение с сёстрами. Вначале разница между внешней мягкостью поведения героини и её внутренней убеждённостью кажется неразрешимой загадкой. Остаётся лишь дивиться тому странному упорству, с которым Психея, вопреки регулярным и настойчивым предостережениям, сохраняет свою связь с родственницами. Но во время очередного спора она произносит весьма откровенную фразу: «Ни слова больше не спрошу я о твоём лице, самый мрак ночной мне уже не досаждает, так как со мной ты, свет моей жизни.» Эти слова являются ключом к пониманию внутренней ситуации героини.

В тот самый момент, когда кажется, будто Психея окончательно примиряется с тьмой (то есть с собственной бессознательностью) и полностью отказывается от индивидуальности, она вдруг обращается к своему неизвестному и невидимому любовнику как к «свету её жизни». Чувство, до сих пор остававшееся незаметным, наконец проявилось. В своих словах Психея отрицает не только свою усталость от жизни во тьме, но и страстное желание узнать, кем является её любовник. Она гонит прочь свой собственный страх того, что это в конце концов произойдёт и обнаружит её бессознательную осведомлённость в происходящем. Она долго пребывала в плену тьмы, теперь же ею руководит необходимость двигаться к свету, к большей осознанности. Но одновременно героиня ощущает нависшую над ней великую угрозу. Именно это придаёт особый драматизм сцене, в которой Психея, пытаясь развеять свой страх перед тьмой, называет Эроса «светом своей жизни». В конечном счёте это действительно так: Эрос является светом, что сияет впереди и указывает ей путь сквозь все невзгоды. Тем не менее, Эрос, который освещает её собственный путь, — это никак не тот безрассудный юнец, что овладевает ею по ночам и пытается всеми возможными способами заставить героиню не нарушать их райское любовное блаженство.

В дальнейшем повествовании неоднократно подчёркивается, что Психея отнюдь не является лишь «кроткой» и «простосердечной» героиней – напротив, её текущая позиция в полной мере соответствует установке на бунт и вражду, столь характерной для её сестёр. С них волна матриархального протеста переносится на Психею, побуждая последнюю к активной борьбе с невыносимым положением пленницы. За счёт этого реализуется наметившийся ранее внутренний конфликт, когда Психея «в одном и том же теле ненавидит чудовище и любит мужа». Данное противоречие является той единственной зацепкой, которая позволяет сёстрам влиять на героиню, искушая её: ведь она не знает, как именно выглядит её любовник! До сих пор пара противоположностей «любовник – монстр» присутствовала в её бессознательном, но не достигала порога сознания. Сёстры позволяют Психее осознать «чудовищный» аспект Эроса, а это приводит к его прямому столкновению с изначальной сознательной позицией, согласно которой Эрос является только «супругом». Психея не может и далее сохранять своё прежнее бессознательное состояние: она должна увидеть истинное лицо своего спутника. Таким образом, амбивалентность, противостояние между «душой, ненавидящей монстра», и «душой, любящей мужа», проецируется вовне и толкает Психею на решительный шаг.

Вооружившись ножом и масляной лампой, Психея приближается к постели неведомого любовника. При свете лампы она узнаёт в нём Эроса, после чего пытается убить себя с помощью ножа, которым только что собиралась обезглавить «монстра», но терпит неудачу. Засмотревшись на спящего, она нечаянно укололась об одну из его стрел и тут же воспылала к нему страстью. Она наклоняется над ним для поцелуя, но в этот момент выпавшая из лампы капля горячего масла обжигает и ранит Эроса. Он просыпается и, застигнув Психею нарушившей его табу, срывается с места и улетает прочь.

Итак, Психеей движут матриархальные силы ненависти к мужскому. Надеясь убить чудовище, она приближает к постели и обнаруживает в ней Эроса. Что она переживает в этот момент? К сожалению, в романе Апулея этот эпизод подвергся настолько тонкой и изящной обработке, что едва не утратил свой изначальный смысл. Но если нам удастся восстановить всё мифологическое великолепие этой грандиозной сцены, мы постигнем драму, исполненную невероятной глубины и мощи, эту единственную в своём роде психическую трансформацию — ибо здесь происходит пробуждение Психеи в качестве души. Этот момент становится переломным в истории фемининности: впервые женщина выходит из тьмы бессознательного, освобождается из сурового матриархального плена и обретает первый опыт взаимодействия с мужчиной как с носителем индивидуальности. Психея узнаёт в нём Эроса – иначе говоря, влюбляется. Но это любовь совершенно особого рода, и только уловив эту особенность, мы сможем понять, какое значение имеет данное состояния влюблённости в процессе развития фемининности, олицетворяемой Психеей.

Психея, которая приближается к постели Эроса, совсем не похожа на ту, другую, скованную и вялую, околдованную своими ощущениями принцессу, что жила в тёмном раю сексуальных страстей. Вторжение сестёр пробудило её, заставив осознать грозящую опасность. Исполненная свирепого матриархального гнева, героиня готовится уничтожить монстра, чудовищного мужчину, который устроил смертоносный брак, лишил её света земной жизни и увлёк во тьму. А ныне новый свет озарил её былую бессознательность, и в его сиянии Психея различает Эроса. Она влюбляется. В свете нового сознания героиня переживает роковую трансформацию: ей открывается, что разницы между супругом и чудовищем не существует. После того как молния любви поражает её, Психея обращает нож на своё собственное сердце, или – в другом варианте — ранит себя стрелой Эроса. Так она покидает инфантильную, бессознательную сторону бытия, а также отбрасывает матриархальную установку на мужененавистничество. Только пребывая в низшем, бессознательном состоянии, Психея могла ошибочно принять своего любовника за чудовищного дракона-разрушителя: ведь только оставаясь по-детски наивной и невежественной девицей (а это тоже тёмная сторона!), она могла думать, будто любимый ею «высший» супруг отличается от «низшего» дракона. Озарённая светом любви, Психея узнаёт в Эросе бога, который имеет одновременно как высшее, так и низшее проявление, объединяя их в себе.

Психея укололась о стрелу Эроса, её рана кровоточит: «Так, сама того не зная, Психея воспылала любовью к богу любви.» Рождению этой любви предшествовали смертоносный брак, изнасилование и пленение, а потому всё то, что Психея сейчас испытывает, может быть названо второй потерей девственности – истинной, активной, добровольной дефлорацией, которая совершается внутри неё. Теперь она уже не жертва, но сознательно любящая женщина. Эрос, что будит в ней любовный восторг, овладевает ею словно внутренняя сила, в то время как Эрос-мужчина, живущий вовне, спит и не знает о происходящих с Психеей переменах. Именно здесь повествование обретает предельную остроту и драматизм.

Акт, в котором Психея добровольно предаётся любви, целиком отдаёт себя в руки Эроса, является одновременно и потерей, и жертвой. Этим она не отрицает матриархальную стадию своей женственности: парадоксальным ядром ситуации является то, что через данный акт любви Психея пробуждает матриархальную психику в её аутентичной форме и усиливает её до состояния, которое можно обозначить как «стадию амазонки».

Психея познающая, нарушающая табу на различимость Эроса, видит его в полном свете, теперь её позиция по отношению к маскулинному не содержит наивных инфантильных черт. Героиня уже не является лишь «очаровательной и очарованной»: в своей новой женственности она предстаёт столь глубоко преображённой, что лишается – и, воистину, должна лишиться! – своего возлюбленного. В этом состоянии любви, характерном для женской природы, ситуация роста сознания через столкновение, понимание и страдание оказывается идентичной жертвоприношению. Вместе с любовью, которая прорвалась наружу в момент, когда Психея «узрела Эроса», вступает в игру её внутренний Эрос, более не тождественный супругу, спящему вовне. Действительно, сей «Эрос изнутри», который является образом её любви, становится высшим, невидимым выражением того, кто лежит перед ней. Это именно зрелый Эрос, принадлежащий сознательной, зрелой психике – Психее, переставшей быть ребёнком, незримый и великий, живущий внутри неё. И он непременно должен вступить в конфликт со своим малым, видимым воплощением – тем, кто был разоблачён светом лампы и обожжён каплей масла. Эрос, что сокрыт во тьме, по-прежнему может быть олицетворением каждого образа возлюбленного, живущего в ней, но Эрос, ставший видимым, является конечной, божественной реальностью мальчика, сына Афродиты.[11]

Кроме того, мы не должны забывать, что сам Эрос не хочет, чтобы Психея была такой! Он угрожает супруге, он с жаром упрашивает её остаться в райской тьме, он предупреждает, что из-за своих поступков она может потерять его навеки. Но бессознательная тенденция Психеи к большей осознанности (в данном случае – к осознанности в отношению любви) оказалось в ней сильнее чего бы то ни было ещё, включая любовь к Эросу — во всяком случае, маскулинный Эрос воспринял бы это приблизительно так. Но несмотря на то, что Психея в состоянии райского неведения находилась в подчинении Эроса, то и дело уступая ему в окружении тьмы, утверждение, будто она не любит его, является ошибочным. Нечто в ней, что может быть охарактеризовано негативно — как матриархальная агрессия, или же позитивно — в качестве стремления к сознанию и полной реализации её фемининной природы, властно ведёт героиню к выходу из тьмы. И в свете познания именно через осознание Эроса она начинает любить его.

Ссылки

[1] Здесь и далее цитаты из романа Апулея «Метаморфозы, или Золотой осёл» приводятся в переводе М.А.Кузмина, впервые изданном в Ленинграде в 1929 году. (Прим. переводчика)

[2] Англ. deflowering — производное от flower («цветок»). (Прим. переводчика)

[3] Статья «The Psychological Aspects of the Kore» в издании: C.G. Jung and K. Ker?nyi, «Essays on a Science of Mythology» (USA), «Introduction to a Science of Mythology» (UK). Translated by R.F.C. Hull. New York and London, 1950/1951.

[4] H.J. Rose, A Handbook of Greek Mythology, стр. 141.

[5] Отрывок стихотворения «Алкестида» из сборника «Новые стихотворения» (1907) приводится в переводе с немецкого Владимира Летучего, опубликованном в издании: Рильке Р.М. Часослов. — М.: Фолио, 2000. — С. 215-218. (Прим. переводчика)

[6] P. Philippson, Thessalische Mythologie, стр. 88.

[7] Там же, стр. 85.

[8] Отрывок стихотворения «Орфей. Эвридика. Гермес» из сборника «Новые стихотворения» (1907) приводится в переводе с немецкого Владимира Летучего, опубликованном в издании: Рильке Р.М. Часослов. — М.: Фолио, 2000. — С. 212-215. (Прим. переводчика)

[9] hybris (др.-греч. ?????) – высокомерие, гордыня. В аналитической психологии термин используется для обозначения состояния инфляции эго. (Прим. переводчика)

[10] Пребывание Психеи в тёмном раю Эроса представляет собой интересный вариант мотива поглощения героя уроборическим чудовищем, гибридом кита и дракона. В данном случае состояние пленения тьмой обретает черты наслаждения — тем не менее, это также архетипическая ситуация, не являющаяся чем-то исключительным. Часто угроза поглощения таится в соблазне погрузиться в блаженное состояние (регрессивное по своей сути) – вспомним хотя бы пряничный домик в сказке о Гензеле и Гретель. Это райское блаженство скрывает в себе монстра-пожирателя: в нашем случае это дракон Эрос, в названной сказке — ведьма. Подобно тому, как во время ночного плавания по морю маскулинный герой-солнце зажигает свет во чреве чудовища, а затем прорубает сквозь плоть монстра путь на свободу, Психея, желая вырваться из своей темницы, тоже вооружается светом и лезвием. В мужском солярном мифе враждебное, смертоносное действие героя направлено вперёд, к новым рубежам, и даже если это лишь осознание нового, оно всё равно приводит к «убийству» и «расчленению» объекта (дракона). В фемининном же варианте мифа подобная потребность героини в знании сохраняет тесную связь с гораздо большей потребностью в любви. Так, даже когда Психея вынуждена нанести рану своему возлюбленному, она сохраняет с ним связь, ни на миг не прекращая попыток примирения и не прерывая процесс его трансформации.

[11] Тем не менее, в случае Психеи принципиально важными операциями являются объединение дуальной структуры Эроса (известной также в качестве антитетической пары божественных близнецов Эроса и Антэроса) и трансформация низшей формы Эроса в высшую. Здесь интересно отметить, что двуликий Эрос — «Эрос Афродиты и Эрос Психеи», ???????????????????????????? – упоминается уже в египетском магическом папирусе. См.: Reitzenstein, Das M?rchen von Amor und Psyche bei Apuleius, стр. 80.